— Казаком? — протяжно переспросила Мелашка, догадываясь, о чем мечтает мальчик, и радуясь этому. Ведь об этом мечтала и жена урядника Матрена! — Да казак не калитка какая-то или ярмо, что его можно сделать… Казаком человек сам становится, если… если душа его к этому лежит… Спасибо, Богдан, за радостную весточку. Передам людям, казакам. Надо спасать кобзаря!
— Да, надо, — как-то задумчиво подтвердил мальчик и, быстро повернувшись, побежал по тропинке, вившейся по перелеску.
— Богданко! — произнесла она внятно и вместе с тем так тихо, словно только вздохнула, переполненная искренней сердечной благодарностью.
7
День выдался серый, хмурый. Хмуро было и в сердцах чигиринцев. Вчерашние события будто прижали к земле этот молодой, обычно оживленный город. Над Чигирином нависли свинцовые тучи, дважды срывался густой летний дождь.
— Кара божья, — говорили люди, выглядывая из-под стрехи и поветей.
— Хоть бы гром ударил — может, прорвался бы этот серый потолок… — перекликались с соседями чигиринцы, посреди лета надевшие кобеняки[9].
— Гром вот-вот ударит, и молния блеснет, Тодось… Неспроста, сказывают, так тихо в старостве. Не слыхал, Заблуду в Чигирине будут хоронить?
— Как бы не так, собирайся на поминки… Должно быть, повезут в Жолкву, в фамильный склеп. Покойник считал себя почти родственником Жолкевского после того, как тот оказал ему услугу в Солонице… Гуторят, и католичество Остап принял в угоду гетману, выслуживаясь перед Короной. Хорошо еще, что его не положили в нашей, православной церкви…
— А я думаю так: повезут его или не повезут, а поминки в Чигирине справят… Положат его в церкви, заставят отца Кондратия отслужить панихиду по униатскому обряду, а потом и церковь превратят в костел, чтобы ксендзы ополячили наших людей.
Утром, когда полил первый густой дождь, на околице Чигирина в одном казацком дворе промелькнула Мелашка, накрытая пестрым рядном. Потом она исчезла в кустарнике возле реки Тясьмин. А спустя некоторое время трое казаков сошлись в кузнице. Здесь кузнец Никита ковал железный зуб и приваривал к нему стальное лезвие. Трое казаков по очереди, редко перебрасываясь словами, вертели кремневое точило, на котором острили каленое лезвие.
— Уж такой-то зуб оставит след на ниве. Не то что Деревянный, с тем нечего и браться, — говорил казак.
— Древесина только на ложку или на дышло годится, — поддакивал ему другой казак. И, помолчав немного, будто про себя добавил: — А вот… улежит ли Иуда в корчме возле подвала?
Кузнец будто бы ничего и не слышал об этом, еще старательнее поворачивал зуб, оттачивая его лезвие.
— Бывает, лежит вот так вонючая грешная падаль, а где-то за ее душу ангелы с чертями дерутся… Там каждая душа на учете… Зубок-то получился путный. Такой не сломается, если и на каменную глыбу напорется, а уж корни хоть какие порвет, ручаюсь, — бормотал им в тон кузнец Никита. — А то ад, сказывают, пустеет, людей к униатству понуждают, святой рай им сулят.
— Да, стали так мучить людей на земле, что с каждым днем пополняется население рая… Так говоришь, Никита, что и каменную глыбу возьмет?
— Ручаюсь, возьмет!.. Не удрал ли покойник из шинкарского погреба?
— Тес! Что ты плетешь, Никита?
Казаки оглянулись. Посмеиваясь в усы, они вышли из кузницы и скрылись за пеленой дождя.
По-прежнему в Чигирине стояла мертвая тишина. Ни одна хозяйка не выходила на улицу, не сзывала своих кур. Впрочем, во дворах, несмотря на проливной дождь, похаживали казаки. Казалось, что Чигирин ждал ударов грозы, поглядывая на небо, на тяжелые, неподвижные тучи.
После обеда во двор староства, где под главным зданием, в каменном подвале, томился слепой и голодный Карпо Богун, с шумом въехал отряд из двух десятков сорвиголов казаков во главе с молоденьким и вертлявым подпоручиком коронных войск. В старостве подпоручика Лаща не знали, хотя сам Михайло Хмельницкий помнил его. Он встречал этого льстивого баловня в имении пана старосты. Самонадеянный воспитанник жены князя Романа Ружинского Софьи вел себя вызывающе. И не только потому, что был двоюродным братом княгини, значительно старше его годами. Он намекал на какие-то большие милости, оказываемые ему этой распущенной дамой. Он хвастался тем, что военному делу обучался у Николая Струся, известного своими грабительскими набегами на соседей. А шляхетское высокомерие привила ему опять-таки Софья Карабчевская, беспокойная княгиня Ружинская.
Прибыв в Чигирин, этот двадцатилетний подпоручик сразу же принялся наводить порядок. От имени старосты он велел перевезти тело задушенного полковника из корчмы в православную церковь. А когда батюшка стал возражать, молодой шляхтич собственноручно отстегал его нагайкой и прогнал с церковного кладбища. Потом он заменил охрану возле подвала и церкви, поставил вместо реестровых своих казаков, у которых от настоящего казачества остались только удаль и военная ловкость, у жолнеров они позаимствовали одежду, оружие, а у своего молодого командира бесшабашность! Взяв с собой десяток таких головорезов, Лащ пустился рыскать по городу, ища среди мещан-осадников сочувствующих кобзарям, не щадя ни женщин, ни детей, разбивая скрыни с приданым будущих невест. К удивлению жителей, он действовал осмотрительно: грабил только мещан, особенно тех, что не слишком дружно жили со своими соседями казаками. А самих казаков не трогал, проезжал мимо их дворов.
И зашумел Чигирин! Вначале женские вопли прорезали влажный воздух. Потом разнеслись протестующие возгласы мужчин. Когда же прозвучал первый выстрел, Михайло Хмельницкий вынужден был сесть на коня и ехать наводить порядок, в ожидании подстаросты. Тревога не покидала его с самого вечера. В полночь, терзаемый думами, наведывался он к спящему сыну, рассуждая вслух сам с собой, а рано, на заре, отправился на службу. То, что кобзарь ночью не удрал, было хорошо, даже на душе легче стало: ведь охраняли его подчиненные ему казаки. Но вот к Хмельницкому обратился с жалобой опозоренный, сердитый и крайне возмущенный батюшка Кондратий. При упоминании о ключах от церкви урядник содрогнулся. Хорошо, что теперь подвал, где сидит кобзарь, и церковь охраняют казаки этого самонадеянного любовника Карабчевской…
Навстречу ему уже неслись головорезы Лаща во главе с самим подпоручиком; поперек седла у него, как у татарина, лежала девушка в одной сорочке. Ее растрепанные волосы развевались на ветру — так быстро скакал насильник. Сумки лащевских казаков были набиты пожитками и ценностями, награбленными у мещан. А за их спиной, сквозь пелену дождя, пробивалось зарево первого пожара.
Хмельницкий постоял некоторое время в нерешительности, а потом пришпорил коня и понесся в ту сторону, где разгоралось пламя. Он торопился не столько тушить пожар, сколько предотвратить возмущение чигиринских казаков, — вдруг головорезы Лаща подожгли и их поселок! Полковники реестровых казаков в это время находились в Киеве, где, вероятно, вели переговоры об участии в польско-морской воине, о поддержке нового царя, Димитрия. А сотники разъехались по своим домам или, может, сражались где-нибудь за Путивлем — с поляками, или с Шуйским, или скорее всего вместе с Иваном Болотниковым. А тут — вырвется какой-нибудь ненадежный человек, хотя бы и тот же Яцко, который появился в этих краях совсем недавно… Чего ему здесь шататься, отправлялся бы уж лучше в Остер, или же за Путивль вместе со своими конниками, или на Запорожье наведался бы, к морскому походу на турок пристал бы…
Как раз в это время Хмельницкий увидел легкого на помине, отчаянного молодого атамана, одного из самых непокорных казаков Поднепровья, Якова, собственно — Яцка. Он неторопливо ехал навстречу Хмельницкому вместе с несколькими наскоро собравшимися казаками.
— Ну… и легок же ты на помине, Яков! Кто это горит? — еще издали окликнул его Хмельницкий.
— Душа казака да дом одного мещанина, божьего дурака. Он принялся угощать этого выродка, выставив напоказ свою красавицу дочь, чтобы шляхтич добрее стал. Дурак… Что же теперь будем делать, пан Хмельницкий? Это же настоящий грабеж, а не суд…
9
армяки с капюшоном (укр.)