«И чего это его принесло? – подумала она. – Видно, принял на работе и добавить решил, вот и приперся денег просить. Не дам».
За последний год отношение Виктора к ней переменилось, и переменилось резко. Раньше он вел себя так, будто ее вообще не существует – смотрел куда-то мимо, чуть ли с ног не сшибал, когда подворачивалась, разговаривал только по самой необходимости, кратко бросая: «Курей покорми!»; «Моркву выполи!»; «Рушницу куды задевала?». Звал то по имени, а чаще – засранка, причем не злобно, а так, походя, равнодушно.
А тут как подменили мужика. И улыбаться начал, и лясы точить, и песни стал с нею разучивать на досуге. Про воробья, про терем дивный, про зазнобу и пробиту голову. Хорошие у них дуэты получались – Лизка, бывало, проходя мимо, остановится, сложит руки на животе и как захолонеет вся, заслушавшись... И каждый раз с получки или отойдя после пьянки немного, какой-нибудь гостинчик подсунет тихонечко – то ленту, то пряник, то леденец на палочке. А за беседой все норовит подсесть поближе, то за плечо обнимет, то руку положит на спину – по-братски, по-товарищески. И в узких местечках, в дверях, в сенях, у печки, все никак не разойтись им свободно: то грудь ей Виктор прижмет, то еще какое место.
Танька совершенно не сознавала своей красоты. Не сознавали ее и Танькины сверстники, по-прежнему видели в ней нелепую и неуклюжую, почти бессловесную дикарку, пугало огородное, какой появилась она в Хмелицах пять лет назад. И только взрослые мужики иногда посмотрят ей вслед... Посмотрят, посмотрят да и пойдут по своим делам. А она по своим... Танька, когда смотрелась в зеркало, ничего особо утешительного там не видела. Кулема, нескладеха... Она закрывала глаза и представляла саму себя миниатюрной, тоненькой, как прутик, с гибкой мальчишеской фигуркой и мальчишеской стрижкой... как Тонька Серова, как те девчонки, которых в кино показывают... А откроет глаза – коровища коровищей... Танька старалась пореже заглядывать в зеркало, а все-таки тянуло...
Она обернулась. Виктор стоял в проеме перегородки, отделяющей горницу от кухонного закута, и тяжело, исподлобья смотрел на нее.
– Не дам, – сказала она и, отвернувшись, принялась катать дальше.
Виктор одним прыжком приблизился к ней вплотную, одной сильной рукой пригнул ее голову к самому столу, прямо в тесто, а другой откинул вверх широкую юбку и принялся стаскивать с Таньки трусы.
– Дашь, дашь, куды денесси... – хрипло бубнил он.
Задыхаясь в липком тесте, совершенно обалдевшая Танька рванулась изо всех недюжинных сил, распрямилась и развернулась к Виктору лицом.
– Ты чего это... – начала она.
Он толкнул ее и затиснул в самый угол, между столом и теплым боком печки. Тело его привалилось к Танькиному, не давая ей пошевельнуться, руки рвали кофточку у нее на груди.
– Что ж ты, сука, со мной делаешь, а? – просипел он, обдавая ее одеколонным перегаром. – Тресси-жмесси, а дать не даесси? Прянички жрала, жопой вертела... Я те фитиля-то вставлю...
Кофточка с треском разорвалась до самого низу. Корявые пальцы Виктора впились Таньке в грудь. От боли она мгновенно поняла, что происходит. Напрягшись, рывком высвободила руку, схватила первый попавшийся предмет и с силой заехала Виктору по голове.
– Ах ты паразит, снохач, ирод проклятый! – заорала она. – Мало тебе Лизки? Мало? Мало?
С каждым «мало?» на Виктора обрушивался удар тяжелой скалки. Он согнулся Как-то боком и, прикрываясь руками, побежал прочь от нее через горницу, сени, на высокое крыльцо. За ним неслась Танька, прикрикивая: «Мало? Мало?» и охаживая его скалкой по бокам, по спине.
На крыльце Виктор споткнулся и полетел по ступенькам, приземлившись на голову. Тело его дернулось разок и затихло. Танька, открыв рот, замерла с занесенной скалкой. Потом отшвырнула скалку и припустила вниз к лежащему Виктору.
– Вить, Витенька, что ты, ну, что ты... – лепетала она, опустившись перед ним на колени. Виктор не шевелился, а только лежал, маленький, скрюченный, жалкий, и тихонько подскуливал, будто побитый щенок.
Танька, чуть не сшибив калитку, выскочила на улицу и понеслась по ней вприпрыжку, как стреноженный конь. Лицо ее было перемазано тестом, черные волосы растрепались, края разорванной кофты трепыхались на ветру, открывая грудь и живот до пупа.
– Помогите, люди добрые-е! – орала она дурным голосом. – Я Витьку убила-а-а!!!
Соседи во главе с прибежавшей фельдшерицей Федосеевной оттащили Виктора в медпункт, а ревущую Таньку насильно затолкали в постель и стали отпаивать домашним валерьяновым настоем. Прибежала с работы Лизка, но взглянув на Таньку, поняла, что расспрашивать ее сейчас без толку, и убежала в медпункт узнать, как там Виктор. Он лежал на кушеточке с обернутой полотенцем головой и стонал. Федосеевна звонила в больницу.
– Похоже, ребро сломал. Череп, вроде, цел, но, наверное, сотрясение... Может, внутри отбил что-нибудь – под гематомами не разберешь, – сказала фельдшерица Лизке, поговорив с Валдаем – Сейчас врачи приедут. А ты, Лиза, шла бы лучше к Таньке. Ей сейчас всех хуже.
Но Танька, напившись валерьянки, уснула, а продулась только тогда, когда пришел милиционер Егор Васильевич. Танька довольно бессвязно рассказа ему, что было, все время повторяя:
– Что мне теперь будет? Что мне теперь будет?
– Да ничего тебе, девонька, не будет, – утешил Егор Васильевич. – А вот Жигалкину твоему будет, и сильно будет, – совершенно другим тоном обратился он к Лизке. – Попытка изнасилования несовершеннолетней – тут не пятнадцатью сутками пахнет.
Лизка всплеснула руками и отвернулась. А милиционер вновь посмотрел на Таньку.
– А ты, девонька, садись к столу и напиши все, как рассказывала.
– Ничего я писать не буду, – сказала Танька, глядя в пол. – Наше это дело, семейное.
– Ну как знаете, бабы. – Милиционер поднялся. – Только потом, если что, на себя пеняйте. Вот вылечится ваш Витька, он вам покажет семейное дело!
И вышел в сени.
Сестры молча смотрели друг на друга.
Первой тишину нарушила Танька:
– Уеду я...
– Да, – деревянным голосом сказала Лизка.
Права Танька. Надо ей уезжать. Виктор житья не даст. Пусть едет, учится, как советовала Дарья Ивановна. И еще... Витьку-то, если подумать, и винить нельзя... Вон какая девка день и ночь перед глазами маячит – гладкая, пригожая. Особенно когда у своей, законной, и глянуть не на что. Еще и на сносях... Если останется с ними Танька, то она, Лизавета, будет в собственном доме нежеланной, лишней...
Лизавета смотрела на сидящую в кровати Таньку и стыдилась собственных мыслей.
Она вспомнила тот ненастный майский день, когда впервые увидела сестру – бледную, тощую, стриженую, в сером фланелевом платьице, с нелепым бантом, кое-как прицепленным на короткие волосы за резиночку. Тогда после всяких проволочек и отписок восемнадцатилетней Лизавете разрешили наконец забрать сестру из детского дома. И поехала она в сопровождении того же Егора Васильевича на станцию Дно, и злая, похожая на щуку дамочка (Лизавета даже имя запомнила – Надежда Константиновна, как у Крупской) брезгливо подтолкнула Таньку в их сторону, будто протухшую рыбину в помойную яму. Среди бумажек, которые Лизавете выдали тогда в придачу к Таньке, была и характеристика воспитанницы: «неконтактна, педагогически запущена...» Кто запустил-то?
Танька почти целый год молчала, общаясь только с одним существом – поросенком. Она пела ему песни, рассказывала стихи. А когда поросенок подрос и его увезли кооператоры, сколько слез было! Пришлось сказать, что Боренька поехал учиться в специальную школу для поросяток. Сколько ж лет-то с той поры минуло? Пять? Или шесть уже?
Потом все сгладилось, и следы детдомовского прошлого остались лишь в мелочах, заметных, пожалуй, одной лишь Лизавете – особая реакция сестры на обиду, какое-то молчаливое упорство в критическую минуту, при всей открытости и простодушии – ревнивое стремление оградить от других что-то свое, заветное... Впрочем, словами этого не объяснишь, можно только почувствовать. В эти минуты Лизавета с удивлением понимала, что сестрица у нее ох непростая и что никто, кроме самой Лизаветы, и не подозревает об этой непростоте – в том числе и сама Танька.