— Все не так просто, Ева… Все не так просто… — услышала она в последний миг и очнулась.
Ева снова была одна — на коленях перед алтарем. Никого вокруг. Только несколько старушек у входа оживленно обсуждали Яблочный Спас. Да еще какой-то странный горбун суетился чуть впереди, возле иконы Спасителя.
Ева вздрогнула, как иногда случается с человеком, который внезапно очнулся от кратковременного сна, и огляделась. Наваждение… Она поняла, что это было наваждение. Но какое! Бог говорил с ней через своего Ангела!
Воспоминание об этих секундах общения с Ангелом наполнило Еву несказанной радостью. Она приняла свое решение. Теперь уже абсолютно точно. Сам Господь помог ей определиться окончательно, неотвратимо… Он благословил ее решение…
Ева поднялась с колен, перекрестилась, улыбнулась и пошла прочь.
Она шла по дорожке от этой церкви и что-то тихо напевала про себя. Она не могла понять, что это за песня, но самое это пение ласкало ее внутренний слух, и Ева не хотела прерываться. Теперь в ее жизни все понятно. Она посвятила себя Богу.
Сейчас Ева уволится с работы и пойдет в монастырь. Какой-нибудь послушницей, может быть. Не имеет значения. Монастырь нужен ей не для того, чтобы найти там учителя и какое-то особенное знание, а просто для того, чтобы спрятаться от мира.
Ева жаждала абсолютного уединения. Теперь уже ей никто не был нужен. У нее есть Бог, и этого абсолютно достаточно. Ей есть кого любить, а сама она уже давно любима. Это она поняла сегодня. Поняла каждой толикой своего существа.
Она вспоминала Ангела, который явился ей в церкви, и сердце ее замирало от восторга. Она не могла об этом мечтать, но все же в ее сердце затаилась надежда: вдруг этот прекрасный юноша еще явится ей — в своих белых одеждах, в своей неземной красоте.
Ева мечтательно смотрела на закатное небо и внутренне ликовала. Все ее прежние страдания из-за мужчин казались ей теперь такими нелепыми, глупыми, не стоящими внимания. Как она могла убиваться из-за этого?! Что вообще она нашла в том же Глебе?..
Теперь Ева поняла со всей отчетливостью: если раньше ей и было больно, то только потому, что она сама — Ева — доставляла себе столько хлопот, пытаясь отыскать Бога там, где его нет, никогда не было и быть не могло.
Бог же никогда не желал ей страданий…
У души есть великое желание прибежища. Места, где бы она могла скоротать дни своей земной жизни. Дни до того светлого мига, когда, наконец, созрев, подобно сладкому фруктовому плоду, она будет готова вернуться обратно — к себе, на родину духа, в мир, где правит абсолютная Красота.
Это желание в ней так сильно, так истово, что она готова идти на любые ухищрения, только бы это бегство ей удалось. И как бы там ни было, этим способом бегства для нее всегда оказывается завет, который она устанавливает с Богом. Неважно, о чем она с Ним договаривается. Важен сам факт этого завета.
Она может взять на себя обет воздержанности перед Господом, может отказаться ради Него от любых своих страстей. Она может посвятить Ему свой труд и стать Его миссионером. Она может, наконец, посвятить Ему свой талант — писательский или художественный. Неважно как, но она договаривается с Богом, отдает Ему себя раньше, нежели Он сам забирает ее душу.
Этот завет, устанавливаемый человеком с Богом, приводит его душу в состояние экстатического восторга. Он радостен. Мир кажется ему исполненным светом… Есть только одна проблема. Бог забирает душу человека не тогда, когда человек просит об этом, а тогда, когда сам сочтет это нужным. Завет человека с Богом — ничто, в сравнении с заветом Бога по отношению к человеку.
А планы Господа неисповедимы…
— Ева! Ева! Вы забыли свое яблоко! — услышала она, вдруг, и обернулась.
От храма к ней бежал, подволакивая ногу, тот самый горбун, которого Ева увидела прямо перед собой, после того как благодать Святого Духа сошла на нее.
— Мое яблоко? — удивилась Ева. — Какое яблоко?
Горбун приблизился и протянул ей красное, словно налитое кровью, яблоко. Он не смотрел на нее, отводил глаза, будто боялся прочесть в ее глазах ужас. Он был страшный, чудовищно некрасивый — с неестественно большим носом, выдвинутой вперед челюстью, чуть раскосыми, глубоко посаженными глазами, взъерошенными волосами, похожими на мочалку, низким лбом… Он производил впечатление местного церковного Квазимоды, настоящего юродивого.
В храме Ева его не разглядела. А сейчас, при свете солнца, первой реакцией Евы на этого горбуна был животный страх. Затем, уже через секунду, отвращение. Но она поборола в себе эти чувства. В конце концов, юноша не виноват, что болезнь так изуродовала его тело. И, верно, он так же, как и Ева, посвятил себя Богу. Конечно, это не то же самое, что и поступок Евы, ведь ему, с такой внешностью, выбирать было не из чего…
В любом случае, перед ней стоял первый человек, которого Ева увидела в своей жизни после того, как внутренне абсолютно переменилась, родилась заново. Она отказалась рассматривать мужчин как мужчин — теперь это для нее принцип. И очень символично, что первый мужчина, которого она увидела после своего преображения, оказался таким уродом. «Лучше внешнее уродство, чем внутреннее», — подумала Ева. Она будет любить всех той любовью, которую она узнала сегодня благодаря Господу. Она будет любить их отсветами своей любви к Нему.
— Вы меня, верно, с кем-то путаете, — участливо сказала Ева, машинально заложив руки за спину. — У меня не было никаких яблок…
Нелепый, неуклюжий горбун расхохотался — добродушно, но жутким, неприятным, вызывающим отвращение смехом.
— Вы неправильно меня поняли! — он продолжал хохотать, заливаясь собственной слюной. Это зрелище было настолько неприятным, что Еву просто передернуло. — Я не об этом! — продолжал он сквозь свой скрипучий смех. — Сегодня праздник — Яблочный Спас! Мы всем прихожанам даем яблоки! Освященные… С праздником! С праздником!
Горбун продолжал протягивать Еве яблоко, при этом отворачиваясь куда-то в сторону. Он разговаривал с Евой, но будто бы и не с ней. Ему явно было ужасно неловко. Он смущался, но ничего не мог с собой поделать. Он вел себя, как трехлетний ребенок, который влюбился в какого-нибудь взрослого, но настолько смущен его присутствием и собственной неуверенностью в себе, что не способен никаким образом выказать эти свои чувства. Только глупо, не к месту и неестественно хохотать или смущенно потупить свой взор.