VIII
Зал был битком набит. Даже во время пауз в ушах стоял вулканический рокот роликов по бетону. По очереди играли негритянский оркестр и механический орган. Негры перебрасывались трубными звуками, словно кусками сырого мяса. Около органа, извергавшегося из-за картонного крылечка, за столиком сидела дама в трауре и писала письма. Она меняла валики. Невеселая толпа кружила на месте, и каждому казалось, что вокруг него пустота. В подвальном помещении красовался чудесный тир, разукрашенный курительными трубками, красными мишенями, вереницей зайчиков, пальмами и зуавами. Фонтан с пляшущим на струе яйцом заменяла клумба тюльпанов, которые сшибали стреляющие. Дама, заправляющая тиром, наклонялась и восстанавливала цветение. Мужчины в свитерах катали шары. Наверху эта игра отзывалась в перерывах музыки стуком сапожной колодки, швыряемой об стены.
С хоров, вознесенных над залом, два американских моряка с беснующимися от вентиляторов ленточками склоняли над бездной профили Данте и Вергилия.
Все было украшено флажками и лампочками.
Номер представлял собой ретроспективу канкана. Восемь женщин — пережитки золотого века — изображали сущее землетрясение в курятнике под ритмы Оффенбаха.
То ничего и не разглядеть было, кроме их черных ляжек в некоем Пале-Рояльском постельном хаосе; то они со всего маху выбрасывали ноги ввысь, словно пробку от шампанского, и пена нижних юбок заливала их с головой. Само рождение Венеры не взбило бы столько пены.
Этот танец задевает за живое парижанина не меньше, чем коррида — испанца. Он завершается двойным шпагатом, просвечивающим карточным домиком, сквозь который, преломив свой восковой бюст, улыбается старушка Эйфелева, расколотая надвое до самого сердца.
Несмотря на толчею, Жак нашел девушек, успевших занять места. Его все еще преследовал их давешний образ многорукого индусского божка. Приходилось делать над собой усилие, чтобы разъединить их.
— Озяб? — сказала Жермена. — Держи стакан.
Жак счастлив был ухватиться губами за соломинку, через которую пила Жермена; вдруг столик содрогнулся от мощного толчка в ограждение площадки. Две красные руки ухватились за плюшевый барьер. Жак поднял глаза. Это был Стопвэл.
Добрый день, Жак! Извините. Я тут катался. Увидел вас. Как снег на голову, да? Я не знал, что вы сюда захаживаете.
Но, — Жак силился перекричать орган, из-за которого трудно было расслышать друг друга, — как же я вас-то ни разу не видел, если вы здесь бываете?
Я катаюсь в другом месте. Сегодня я тут по делу.
Он скрылся из виду.
Кто это? — спросила Жермена.
Англичанин, тот самый злодей из "Вокруг света".
Пригласите его, — сказала Луиза, — а то он один; вы даже не предложили ему посидеть с нами.
Так вот и собираются тучи, холодеет воздух, пригибаются растения, и перламутровый отблеск приструнивает воду.
Жак сходил за Стопвэлом, и Стопвэл пришел и сел между Жерменой и Луизой.
Как говорит Верлен у Люсьена Летинуа: "Он был чудесным конькобежцем". Его наряд составляли «никербокеры» — английские бриджи прелестного покроя, свободно болтающиеся на ляжках и застегивающиеся у колена, шотландские гольфы, рубашка с отложным воротником и полосатый галстук его клуба. Его фация, его непринужденность поразили Жака.
Он привык видеть его в пансионе Берлина, а сейчас, как живописное полотно, которое не производит особого впечатления без рамы, без надлежащего освещения, и обретает силу лишь окантованное, висящее на стене под ярким светом, — так Стопвэл на скейтинге предстал в новом измерении.
Жермена завела речь о мужской элегантности. Уязвленный Жак заявил, что все англичане элегантны по установленному образцу и что французская элегантность выше хотя бы в силу своей исключительности. Он привел в пример экстравагантные наряды некоторых членов Жокей-клуба, очаровательная странность которых делала каждый единственным в своем роде. Ему хотелось донести до собеседников изысканность покойного герцога Монморанси, когда он в изношенном, запятнанном костюме садился за столик, не снимая шапокляка.
Он бьет мимо цели. Надвигающаяся беда лишает человека всякой сноровки.
Стопвэл соглашается с ним. Стопвэл поддерживает беседу. Не скрывает своих ошибок во французском. Впервые он действительно разговаривает. У Берлинов он до этого не снисходит.
Он говорит об Англии. Это моряк, говорящий о своем корабле. Жак справедлив; он видит в этом благородство. Со своей крайней правой позиции он отвешивает поклон. Голова его никнет.
Теперь Стопвэл уничтожает его косвенным ответом. Он говорит об элегантности. Он перебивает свою речь трогательными «знаете» — жуткими, как его рукопожатие.
— В Лондоне, знаете, есть настоящая элегантность, — говорит он. — Напротив Рампельмейер, например (обращаясь к дамам), лавочка шляпника Локка. Очень черная и очень маленькая; такая маленькая, что приказчики заколачивают ящики на улице. Весь уголь Англии (и у Стопвэла прорезаются интонации леди Макбет, произносящей знаменитую фразу — "Все ароматы Аравии"), весь уголь Англии создал этот маленький алмаз. В… витрине — так, кажется, по-вашему — можно разглядеть старые, очень старые головные уборы вековой давности, побелевшие от пыли. М-р Локк никогда их не чистит. И когда лорд Рибблсдэйл примеряет шляпу, тогда, знаете, это великолепно.
Он скандирует это «великолепно» и нажимает на «ве» и «ли», зарывая руки в карманы, набитые никелированными цепочками и ключами. Женщины молчат.
Жермена впитывает его слова. Глаза ее затуманены. Жак в смятении, ибо, сросшись с этой женщиной, которая без всякого перехода отрывается от него, он видит себя умаляющимся по мере того, как она удаляется. Подобно башмачнику из "Тысячи и одной ночи", он возвращается в свой первоначальный облик. Он вновь становится тем, чем был до их любви.
Эта пытка, физическая и моральная, выше его сил.
— Что с вами, Жако, дружочек? — спрашивает Луиза. — У вас губы дрожат.
Но Жермена уже не слышит ни вопроса, ни ответа.
— Хоп! — командует Стопвэл, вставая на свои ролики, — пошли кататься.
Жермена поднимается и идет за ним, как рабыня.
Жак смотрит на площадку. Она вытягивается и изгибается в кривых зеркалах Музыка тоже меняется, как это бывает, когда слушаешь оркестр, то затыкая, то отпуская уши. Он видит Питера и Жермену — двух монахов Эль Греко. Они удлиняются, зеленеют, подымаются в небо, бездыханные, в молниях ртутных ламп. Потом кружатся далеко-далеко: приплюснутая карлица-Жермена, Стопвэл, превратившийся в кресло эпохи Луи-Филиппа, взбрыкивающее толстыми ножками вправо-влево. Бар кренится, как палуба. Лицо Луизы наплывает крупным планом, как в художественном фильме. Она шевелит губами, а Жак не слышит ни слова.
Он больше не обогащен, не наполнен Жерменой. Он ощущает свои кости, ребра, свои желтые волосы, свои неровные зубы, свои веснушки — все, что ему ненавистно и что он успел забыть.
Под прожекторами вальса, который душит Жака, Стопвэл под руку с Жерменой катится на одной ноге через всю площадку в позе возничего. Стопвэл выпячивает грудь. Он воображает себя Ахиллом. На какую-то секунду он представляется Жаку нелепым, и возникает наивная надежда, что вот сейчас Жермена это заметит, убежит, вернется сюда одна, признается, что все было шуткой.
Луиза не жестока, но она женщина. Ей вспоминается свое. Она снисходительно наблюдает за жертвой.
Появляется Махеддин. Луиза подмигивает, делает рот подковой и указывает движением подбородка на вальсирующую пару.
На эту мимику Махеддин отвечает мимикой же, выпятив нижнюю губу, наклонив голову и закатывая глаза.
Отрубленная голова Жака скатывается на грудь.
— Уведи его, — говорит Луиза своему любовнику. — Он того гляди в обморок упадет.
Жак отказывается. Он не из тех, кто уходит. Он из проклятой расы тех, кто остается, кто допивает последнюю каплю.
Вальс кончается. Жермена и Стопвэл направляются к столику, цепляясь за стулья и посетителей. Жермена падает на какую-то толстую даму. Смеется. Лама возмущается. Стопвэл пожимает плечами. Муж дамы встает. Лама успокаивает его и усаживает обратно.