Если бы желания Жака кристаллизовались и если бы мы рассмотрели поближе все их множество, как рассматриваем Жермену, приемлемее ли оказался бы результат?
Нарцисс любил себя. За это преступление боги превратили его в цветок. Этот цветок вызывает мигрень, а его луковица даже не заставляет плакать. Заслуживает ли он каких-либо других слез?
С нашим Нарциссом дело обстояло сложнее. Он любил воды реки. Но реки текут, не обращая внимания на купальщиков, на деревья, которые отражает их гладь. Их желание — море. В его объятиях завершают они свой вечный бег и сладострастно в нем тонут.
Жак все время чувствовал, что человеческая красота, подобно реке, имеет русло и цель. Она движется мимо, куда-то. Корабль поднимает якорь, опускается занавес мюзик-холла, семья Ибрео возвращается к своим богам.
На сей раз вода остановилась и любовно отражает его. Он наставляет морю рога. Возможно, за ответ говорящей воды он принимает голос русалки. Но он не анализирует. Его сердце слишком занято.
Мы уже говорили, что для сердца Жермены это была не первая кампания. Привычка нисколько не остужала энтузиазма ее увлечений. Всякий раз она влюблялась впервые. Недоумевала, как могла она прежде любить других, и играла новую партию, раскрывая все свои карты. Она не старалась подольше сохранить огонь, прикопав его золой. Она горела в полный рост и на полной скорости.
Это ее свойство искренне переживать все впервые не позволяло ей отвечать на порывы Жака затверженным пылом поднаторевшей в своем искусстве девицы.
Буря перемешала все их сокровища, не разбирая, где чьи и откуда взялись.
Ибо, если Жак многое растратил впустую, но принес с собой свои мечты, то Жермена, много отдававшая, много и получила. Так что приняла она его не с пустыми руками.
Последняя фраза напрашивается на двойное толкование. Тут опять-таки порыв увлек Жака за пределы совести. Богатый покровитель мог бы быть и мужем — обманутым мужем.
Жермене обманывать Нестора казалось делом настолько законным, что у нее не возникало и тени смущения. Бесстыдство заразительно. Жак счел вполне естественной хитрость, состоявшую в том, чтобы представить его приятелем художника. Обед, сопутствовавший знакомству, немало позабавил его. За десертом Жермена, забывшись, обратилась к нему на «ты». Он сидел справа от нее.
— Ты читал статью X.?.. — Отвечай же, тебя ведь спрашиваю, — добавила она почти без заминки, обернувшись к сидящему слева Нестору, ошеломленному, сбитому с толку ловким трюком наперсточника. Они посмеялись над ложной тревогой.
Озирис проникся к Жаку симпатией. Он обнаружил, что тот знает толк в цифрах. Столь абсурдное суждение основывалось на том, что Жак слушал его. Его либо слушали, либо нет. Лишь это грубое различие он проводил между людьми, не обладая тем складом ума, который позволяет видеть неповторимость каждого.
Настоящие свидания происходили на улице Добиньи в квартирке на первом этаже, темной, как картины того художника.
Квартирка принадлежала Жермене. По ее словам, ей нужен был свой уголок, чтоб иногда отдыхать от Нестора. В свете такого объяснения получалось, что уголок этот — именно то, что надо, но лишь на первое время. Так ей казалось. Она побаивалась г-жи Сюплис, консьержки. И не того, что консьержка подумает: "Еще один!", а как бы ту не шокировало, что девушка перестала приходить одна.
Ласки, даже самые всепоглощающие, имеют свой предел. Жак, почти девственник, пытался утолить беспредельное желание. Первое объятие обмануло его надежды. Постепенно головокружение прошло, и его разум и взор вновь обрели раскованность.
Тогда, созерцая эту запрокинутую, умирающую в подушках Лездемону, ее пугающую бледность, обнаживший зубы оскал, он набрасывал на это лицо постыдные воспоминания и выходил из нее, как нож.
Жермена без оглядки расточала свои пышно цветущие ласки. То была пышность букета уличной цветочницы. Завянет букет — покупают новый. А Жаку нужны были корни. Его любовь, эта аномалия, развивалась нормально, постепенно. Он любил себя, любил путешествия, слишком много всего любил в своей подруге. Жермена любила своего возлюбленного — и только.
V
Такой образ жизни требовал стратегических ухищрений на улице Эстрапад, где Жак убивал время, которое проживали вместе Жермена и Озирис.
Ближе к вечеру он придумывал себе какое-нибудь дело в библиотеке Святой Женевьевы.
Эта библиотека — алиби шалопаев Латинского квартала. Если бы все, кому надлежит там находиться, действительно туда ходили, пришлось бы пристроить еще одно крыло. Помирившись с Махеддином и Луизой, Жак каждую четвертую ночь проводил вне дома. Они с арабом оставляли незапертой дверь парадного. Запирали ее на рассвете, возвращаясь от своих любовниц.
Луиза принимала Махеддина у себя дома. Двое заговорщиков встречались у ворот парка Монсо и ждали открытия метро.
В этом отправлении на казнь не было ничего веселого. Они клевали носом среди работниц, едущих на фабрику.
Обвести вокруг пальца профессора труда не составляло. Он ничего не видел и видеть не хотел. Исправностью учеников в посещении и ежемесячной оплате лекций его требования исчерпывались.
Жена его — та видела. Видела, но зеркально. Она пребывала в убеждении, что Жак в нее влюблен и, не в силах обмануть доверие своего учителя, избегает ее общества, пытаясь отвлечься с девочками из кафе "Суфле".
Со стороны араба, признавала она, весьма похвально его опекать.
Каждое воскресенье Стопвэл напрягала себе некую таинственную пружину, чтобы выиграть состязания по прыжкам. Всю остальную неделю он пребывал в апатии — поджидал почтальона, который вечно должен был доставить ему чек, окутывался воскурениями трубки и чайника. Его огромное тело загромождало всю комнату. После обеда он облачался в фуляровый костюм и засыпал бесформенной грудой, отравленный табаком.
Птикопен служил этому деспоту с робостью юных медсестер, ухаживающих за сумасшедшими. Эту должность он совмещал с обязанностями дозорного, которые нес при Махеддине.
На Питера он не обижался. Он видел за его позой тьму слабостей, природы которых не понимал, но догадывался, что они — свидетельство уязвимости. Вместе с запахом светлого табака его обоняние будоражила поэзия Англии.
Он любил Стопвэла, как латиняне мало-помалу уступают городу с розами здоровья на щеках, с сердцем черного угля — Лондону, этому снотворному маку.
Он любил в нем сон, королевский монетный двор, ланей на лужайках, герцогов, которые женятся на актрисах, китайцев на берегах Темзы.
В редких случаях, когда Стопвэл хоть что-то говорил, это были хвалы Оксфорду, раю колледжей и лавок, где можно найти лучших эллинистов и элегантнейшие перчатки в мире.
Юный Марисель, замучившись сидеть и надеяться под слуховым окошком, словно принцесса в башне, заболел. Он лечился в замке Марисель, почтовое отделение Марисель Ле Марисель — адрес, потешавший пансионеров и вносивший оживление в застольную беседу.
В одну ноябрьскую среду, на которую Баштарзи назначил Жермене и Жаку встречу у Луизы, они увидели там даму — маленькую, сухонькую, без шляпы, с изумрудным кулоном на шее, сидящую в гостиной. Это была мать Луизы. Жак остолбенел, узнав г-жу Сюплис, консьержку с улицы Добиньи. Тамошний домовладелец был одним из прежних покровителей Луизы. Жермена ему об этом и словом не обмолвилась.
— Добрый день, сударыня, — сказала Жермена. — Какое у вас платье, прелесть! Луиза дома?
— Нет, — монотонно проговорила консьержка, — мадемуазель еще не вернулась.
Они сели. Молчали, покашливали. Но г-жа Сюплис скоро оттаяла. Она принялась расхваливать Махеддина, который представлялся ей турецким принцем.
Впрочем, Махеддин, робевший перед, интеллектуалами и скрывавший от них свои литературные опыты, не знал удержу перед приказчиками и простофилями. За фразами г-жи Сюпплис, текущими сплошной строкой без точек и запятых, угадывались сказки, которые он, видимо, ей рассказывал, не имея возможности ослепить кого-нибудь повыше.