Я вытираю полотенцем мокрые волосы, мои мышцы все еще горят после часовой тренировки в комнате отдыха. Даже последовавший за этим холодный душ не избавил меня от немыслимого спермотоксикоза, который мучил меня весь день после встречи с Айви. Слава небесам за альбу, иначе во время вечерней службы всему приходу пришлось бы натурально лицезреть грех во плоти. (Альба — длинное белое литургическое одеяние католических и лютеранских клириков, препоясанное верёвкой. Ношение альбы обязательно для клирика, совершающего литургию — Прим. пер.)
За все мои годы работы священником сегодняшняя служба стала для меня, пожалуй, самой проблемной. На меня давила не только тяжесть осознания того, что я избавился от трупа на задворках этой самой церкви, где сейчас читаю проповедь о смертном грехе, но и самый мучительный за последние годы стояк.
Совсем как в те дни еще до Изабеллы, когда мы с Вэл закидывались экстази и на весь день запирались в спальне. Мы выходили из нее только чтобы поесть и воспользоваться ванной. Как бы я ни старался подавить эти воспоминания, мне не хватает запаха секса и благоговейного трепета, который я испытывал при виде ее прижимающегося ко мне обнаженного тела.
Только сегодня днем мне на ум пришло не лицо Вэл, а лицо Айви.
Мои яйца пронзает очередной приступ боли, и я хватаю себя через боксеры, отчаянно пытаясь облегчить нарастающую волну мучений.
Мне нужно отвлечься.
Включив телевизор, я замираю, поскольку в новостях показывают знакомый многоквартирный дом — тот самый, у которого пару дней назад я высадил Камилу. Одна из соседок заявляет в камеру, что необъяснимое возвращение девочки — это настоящее чудо. В следующем кадре на диване сидит ее мать, держа на руках вымытую и переодетую Камилу, говоря:
— Кто бы ни вернул ее домой, я хочу сказать этому человеку спасибо. Мне жаль, что Вы предпочли остаться анонимным, но я благодарна Вам за то, что Вы привезли ее домой.
Даже едва заметная улыбка на лице этой девочки вселяет в меня чувство, что все это того стоило. Камила сидит на руках у своей матери, и тяжкая мука из-за того, что я нарушил свой священный долг, почему-то кажется уже не такой изнурительной.
Я жду, скажут ли что-нибудь об убитом мною мужчине. Хотя не думаю, что новости о нем появятся так скоро. Фактически он отсутствовал не более сорока восьми часов, но тот, кто так или иначе попытается с ним связаться, об этом не узнает. Полагаю, заинтересовавшийся нескончаемым лаем сосед. Через пару дней мне придется туда вернуться, чтобы проверить собак и позаботиться, чтобы их кто-то покормил.
Убийство человека не должно вызывать такого ощущения, будто оказал миру большую услугу, и все же, именно это я и чувствую. Будто с этого мира свалилась огромная ноша. Тьма, питающая пристрастие к юным и невинным, теперь покоится под тяжелой бетонной крышкой, которая скроет вонь и разложение того, что от неё осталось.
От холодного дыхания воспоминаний по моему телу проносятся мурашки. Я оглядываюсь на гардеробную, где на верхней полке стоит коробка. Я долгие годы отказывался в нее заглядывать, но, возможно, неожиданно испытанное мною влечение вкупе с моим актом возмездия, это знак, что я начал исцеляться и двигаться дальше.
Я пробираюсь в гардеробную, и у меня внутри все сжимается, напоминая о том, что каждый предмет в этой коробке олицетворяет собой маленький кусочек моей боли, и всё это распотрошить, заново пережить эти воспоминания, будет все равно что сломать мне ребра и вырвать сердце.
Но десять лет — долгий срок, чтобы выносить такую неослабевающую боль. Вместо нескончаемой череды их безжизненных лиц, мне нужно услышать смех и вспомнить, каково это — любить кого-то больше самого себя. После того, как я спас маленькую девочку от непостижимых ужасов, мне нужно вспомнить, почему. Почему, даже ценой собственной души, мне было важно вытащить ее из клетки и вернуть матери.
Только Изабелла может помочь мне это вспомнить.
Стараясь ничего не уронить, я дрожащими руками снимаю с полки коробку. Прежде, чем заглянуть внутрь, я выхожу из гардеробной и ставлю коробку на пол своей спальни. Отхлебнув большой глоток пива, я делаю слабую попытку успокоить нервы и вытираю рукой рот. Эту часть своей жизни я скрываю ото всех. От паствы. От отца Руиса. От епископа Макдоннелла. После случившегося я сменил имя и, по сути, покончил со своей прежней жизнью, полностью исчезнув. И ни разу об этом не пожалел. Насколько я знаю, никто не потрудился меня найти. Даже мой собственный отец.
Все как будто забыли о трагедии, которая расползается во мне, словно рак.
Ко мне на колени прыгает Филипп и устраивается у меня на ногах, будто знает, что мне понадобится утешение. С печальной улыбкой я почесываю его за ухом и вздыхаю.
— Держу пари, ты скучаешь по тому, как она гладила тебя за ушами, да, приятель?
Наконец, я склоняюсь над Филиппом и бросаю взгляд внутрь коробки на плюшевого мишку, лежащего на стопке фотографий, бумаг и всего остального. При первом же приступе слез я захлопываю крышку, отгоняя вмиг нахлынувшие воспоминания о том, как моя дочь лежала в постели со своим плюшевым мишкой. Моё сознание борется с этим образом, вой сирен требует вернуть коробку на полку, но я не стану. Я не могу вечно откладывать воспоминания о них в долгий ящик, поэтому снова открываю ее, и меня уносит ураган боли.
— Папа? Думаешь, Бог на меня злится? — Изабелла прижимает к себе плюшевого мишку, пока я укладываю ее спать.
— С чего ему на тебя злиться, детка?
— Потому что он сделал так, то я заболела раком.
Мне трудно сдержать слезы, но я стараюсь ради нее, потому что не хочу, чтобы она уловила в моих словах хоть каплю сомнений.
— Думаю, он сделал это, потому как знал, что ты сильная и сможешь его победить. И ты это сделала.
— А что, если он вернется? Что если в следующий раз я его не одолею? Значит ли это, что Бог меня ненавидит?
— Нет, милая.
Я не говорю ей, что это всё оттого, что Бог ненавидит меня. За все ошибки, которые я совершил. За всех людей, которым я причинил боль. Это моё наказание, а не ее.
Сквозь пелену слез я сажаю медведя рядом с коробкой и достаю из нее книгу. «Маленький принц». Внутри торчит закладка, и я раскрываю книгу на одной из моих любимых цитат: «Самые красивые вещи в мире нельзя увидеть или потрогать, их чувствуют сердцем».
По моим щекам текут слёзы, сердце так переполнено болью, что кажется, будто оно вот-вот прорвется сквозь грудную клетку. Я откладываю книгу в сторону и беру в руки стопку фотографий: вот Вэл крепко обнимает Изабеллу, стоя перед океаном; вот мы втроем в Диснейленде. Белле тогда было всего три года, и, несмотря на вновь подступившие слёзы, ее ушки Минни Маус вызывают у меня улыбку. Я вытираю глаза тыльной стороной ладони и перехожу к следующей фотографии: Изабелла сидит на кухонном полу с тюбиком любимой губной помады ее матери, перемазав ею себя и свою куклу. Я не могу сдержать смеха при воспоминании о том, как сильно Вэл хотела на нее рассердиться, но никак не могла перестать хохотать.
У внутренней стенки коробки лежат четки, которые я подарил Изабелле в больнице, и они тут же будят во мне воспоминания о том, как я учил ее осенять себя крестным знамением и объяснял, что каждая бусинка олицетворяет собой отдельную молитву. Каждый день, который она проводила в больнице, мы вдвоем читали Апостольский символ веры, Отче наш, Богородице Дево, Слава Господу, все те молитвы, что в детстве меня заставляла зубрить собственная мать, и я обнаружил, что все это не более чем обычная рутина, способ успокоить женщину, чья вера перевешивала ее несчастье. Но когда моя маленькая дочь, смертельно бледная, лежала на больничной койке с торчащими из нее трубками, это вдруг стало для меня важнее, чем когда-либо прежде. Даже при моём тотальном неверии в молитву, я поклялся, что вновь утвержусь в своей вере, если это хоть немного продлит жизнь моей Беллы. И когда ее наконец выписали из больницы, Изабелла взяла себе за правило молиться каждый день, чтобы никогда больше туда не возвращаться.
Только после похорон я отрёкся от Бога и дошел до того, что, перебрав однажды ночью виски, попытался срезать со своей кожи татуировку креста. В итоге мне наложили швы и круглосуточно следили за мной, как за суицидником. Вскоре после этого я ввалился в церковь и стал выкрикивать у алтаря ругательства, а моя злоба эхом разносилась по почти пустому нефу. Я ожидал, что меня вышвырнут из церкви или задержат полицейские. Вместо этого отец Томас Канн сидел рядом со мной, молча слушая, как я проклинаю небеса, пока наконец меня не прорвало.
За моей пьяной тирадой о Боге и вере мы проговорили час, а может, и больше, и, несмотря на мой протест, он за меня помолился. Не за то, чтобы я вновь обрел веру или, чтобы Бог простил мне моё богохульство. Он молился за то, чтобы закончились мои страдания. Чтобы я нашел в этом какую-то цель и снова познал покой. Потребовалось много времени, прежде, чем его слова проникли сквозь стальную броню моего сердца. Даже сегодня я не могу сказать, что мои страдания когда-либо по-настоящему заканчивались, но я нашел в них цель.
Я достаю из коробки старый мобильник Вэл, и с него что-то падает на ковер. Я переворачиваю жесткую белую карточку и вижу на ней надпись: Ричард Розенберг из юридической фирмы «Голдман и Розенберг». Ни имя, ни название фирмы мне не знакомы, но, перевернув телефон, я вижу, что карточка скорее всего была спрятана в футляре. На обратной стороне почерком моей жены написано: «Отель «Палмс», номер 133».
Меня разбирает любопытство, с какой целью Вэл встречалась с адвокатом. К тому же в отеле. Банкротство? Не то, чтобы наш бизнес сильно процветал, но потеря дома или чего-то в этом духе нам точно не грозила. Она знала это как никто другой, поскольку работала у меня бухгалтером. В конце концов, именно так мы и познакомились — мой отец нанял ее, чтобы уладить свои финансовые дела, которые были гораздо более запутанными, чем наши. Развод? Несчастной она никогда не казалась. Более того, она частенько заговаривала о том, чтобы завести второго ребенка. Неверность? Однажды пережив измену, Вэл всегда испытывала искреннюю ненависть к такого рода предательству.