Мы тоже по следу. Андрей держится сзади за телогрейку. Падаем. Смеемся сквозь слезы, бредем дальше.
Я пробиваю колею в одну строчку, как бульдозер. Пока добрались, пять раз отдыхали. Укладываю Андрея в постель. Вытряхиваю из чайника заварку. Заворачиваю ее в тряпку и прикладываю к глазам Андрея. Это уже испытанное средство, пробую на себе. Легчает.
Но без очков все равно из хижины не выглянешь. Лежу, маюсь. Ругаю себя. Факт есть факт. Что и придумать, не знаю. Вспомнил. Перцовую достаю, выливаю остатки в кружку. Смотрю через бутылку, жаль, что стекло не цветное. Все равно. Обухом ножа тихонько колочу, чтобы бутылка не разлетелась вдребезги. В самый раз раскололась, выйдет. Заточил острые кромки осколков. Выстрогал деревянную оправу из двух половинок и зажимаю стекляшки — получаются щитки, вроде как у сталеваров.
Снимаю с котелка дужку, делаю держаки. Можно было и веревочки приспособить, но из проволоки получились настоящие.
Примеряю по размеру Андрейке и себе, загибаю концы вопросительным знаком. Отыскал пузырек с йодом, покрасил стекла.
Когда все готово, надеваем очки и выходим из палатки.
Снег потух и сделался темно-желтым, а кустарник коричневым, небо тоже завяло. Смотри, сколько хочешь.
— Теперь мы спасены, да, дед? Плакать не будем.
Укладываемся спать.
Просыпаюсь от какого-то дикого вопля. Прислушиваюсь. Тишина. Почудилось. Иду посмотреть. Редкие звезды таращатся из синевы. А куда подевались псы — не встречают. Поводок на месте, а суки нет. Крикнул. Откуда-то из распадка доносится чуть слышный лай: то удаляется, то приближается. Кого-то гонят. Может, лося, может, медведя подняли. Надеваю легкую куртку из серого солдатского сукна, подпоясываюсь патронташем, пристегиваю нож, беру ружье. Иду. Вернее, бегу по мари, только наст гудит под ногами и взвизгивает под пяткой пересохший на морозе снег.
Пробежал метров триста — куски наста валяются, проломы с кровью на стенах, след сбитый, осадистый.
По такому насту зверю от собак не уйти. Рысцой срезаю углы. Обогнул взлобок.
Смотрю — мелькнуло в подлеске, и снова лай, совсем близко. Свистнул. Все равно гонят наперерез. Бегу. Шапку за пазуху сунул, пот заливает глаза.
Совсем рассвело, каждое дерево видно. Слышу возню, урчание, азартный визг. Продираюсь через ерник — в косогоре черновина шевелится. Туда. Подбегаю. Ветка оленя дерет, глаза не ее, дикие. Голец тоже — шерсть дыбом, хватает загнанного быка за ноги. Зверь тяжело дышит, весь в крови, нога переломлена. Жаль, но пришлось дострелить рогача. А Ветку на привязь посадить. Щенка тоже. Теперь он не щенок — молодая охотничья собака, раз попробовал крови. И задержать их надо, пока не сойдет снег. По чернотропью, конечно, не взять им ни оленя, ни сохатого.
А чернотропье не за горами, как бывает у нас: не сегодня-завтра дыхнет из-за горы подогретым воздухом и заговорят ручьи, забеснуются речки. Налетят птицы, буйно зазеленеет трава. В один миг распустятся деревья, зацветут яркие полевые цветы. Солнце лад марью повиснет, и вскоре над нею заколышется серое облако липкой надоедливой мошкары. И так будет целых два знойных месяца северного лета.
Но однажды проснешься, выглянешь из палатки, как будто ничего этого и не было: ни птиц, ни хвои, ни листьев — все оборвет ветром, и опять лежит снег белый-пребелый. И таким осиротелым станешь, прямо невмоготу.
А сейчас сидим мы, с Андрюхой в скрадке. Оба в белых халатах, в щитках, и ждем гусей.
За озером, на сушине, сидит какая-то птица — то ли глухарь, то ли ворон, отсвечивает на солнце будто зажженный фонарь.
Прикидываю на палец расстояние. Конечно, из ружья не достанешь — шагов семьсот будет.
— Были бы, — говорю, — снайперки, можно было бы снять.
— Пусть сидит, дед, не мешает ведь нам.
Вдруг камнем просвистело над головой и штопором прямо в профили, даже зазвенела жесть, — кобчик, громила птичьих стай.
— Во дает! В-вжить! — резанул рукой Андрей. — Гляди, дед!
Смотрю, стая гусей словно подрезала крылом макушку горы: заходит на разворот, треугольник вытянулся в одну линию, прочертил склон горы, и одним концом «веревка», казалось, черкнула кромку леса. Еще минута — и птиц не стало. Пока мы с Андрейкой крутили головами, уже откуда-то сзади донесся скрип немазаной телеги.
Это стая уходила. У меня вспотели ладони.
— Заметили.
— Не надо было вертеться, дед, — вздыхает пацан.
Резонно. Снег у стенки скрадка будто пеплом присыпан, Покопался, достаю — на тоненькой зеленой ножке мышиного цвета кисточку — как почка вербы. Интересное растение — весной под снегом оживает. Это самая вкусная еда для гусей.
Однажды мы поймали молодого гуся, подранка. Чего только ему не предлагали — и крупу, и хлеб, даже макароны не брал гусь. А только показали эту кисточку, сразу клюнул.
Если вам летом вдруг доведется увидеть в тундре среди зелени и цветов поле снега, знайте — это цветет кисточка. Я тоже поначалу думал — снег. Бывало, смотрю-смотрю и припаду, как к парному молоку, в обдаст запахом чуть прелого сена.
А вообще в тундре цветы без запаха — яркие, сочные, но почти не пахнут.
Помню, у нашего зимовья рос пышный куст цветов, похожих на незабудки, только уж очень синих и крупных. Выхожу однажды утром; солнечный морозный воздух дрожит, будто не цветы, а синьку выплеснули на изморозь, я к кусту, там разноцветные птички копошатся, величиной с наперсток — впервые видел таких. Прихватило морозом, и взлететь не могут. Собрал я этих птичек в котелок, словно ореховую скорлупу, занес в избушку, вытряхнул на пол. Оттаяли — фир, ф-фыр — застрекотали крылышками, свист такой, гвалт. Открыл двери. Смотрю, а они, как дымок, тают в небе… Цветы тоже вроде приподнимаются вслед стайке. И такие яркие — просто не верится, нагнусь — не пахнут, как неживые. Обидно.
Андрей дергает меня за штанину.
— Уснул? Смотри.
На стенке пичуга, рукой дотянуться можно, сидит — ке-ке-ке. Мы не шевелимся.
Вдруг — кя-кре-ке-ке-ке! — как заорет, даже напугал — куропач, крылья растопырил, в одном метре затормозил — тоже удивился — откуда, мол, такие взялись?
А пичуга свое: ке-ке-ке! — хохочет.
И снег все ярче разгорается. А нам ничего, в защите терпимо. Только и всего заботы, добавлять в стенки снежных кирпичей да подправлять профили. Уже по закрайкам озера заколыхалась прошлогодняя, пожухлая, выполосканная на ветру трава. Ветер сильнее — куда там солнцу! — подъедает снег.
Вот и гагары прилетели и зашлепали по воде, как глиссеры. Не могут с ходу взлетать, потому что ноги у самого хвоста, но зато орут — прямо душу выворачивают.
— Орет, как корова, — говорит Андрей.
— А ты видел корову? — спрашиваю.
— Нет. Но она же орет.
— А может, как олень?
— Не-е. Олень не орет, олень — не корова. Это ревушка-коровушка.
— Смотри, кусты, как рога, мхом обросли.
— Это они в перчатках. Чтобы пальцы не замерзли? Здорово. А что эти гагары? Будто их давят. Скажи, дед.
— Свадьба у них.
— Пойдем посмотрим?
Подбираемся по-пластунски к самой воде.
Мы в халатах, и птицы нас не замечают, знай гоняют друг за другом — только брызги летят. Дерутся, снуют по талику, вытянув над водой шеи, даже видно, как гребут красные лапы-весла. Мы притаились за кочкой.
— Давай вспугнем, — шепчет Андрей.
Вскакивает, но гагары мгновенно бульк в воду и долго-долго не показываются. Мы уже беспокоимся.
— Вылупились, вон они! — кричит Андрей.
Как ни в чем не бывало плавают себе длинношеие около другого берега. Возвращаемся в скрадок.
— Ну и гагары-сигары!
— А куропач тогда — трубач, — рифмует Андрей.
— Пичуга — мальчуга, мышка — парнишка — мальчишка.
— Давай, дед, оставим парнишкой.
— Кулик — жулик, — говорю я.
— Не бывает. Кулик — циркулик, видишь, он на циркуле стоит. Как у бугра циркуль.
— Похоже, но нескладно.
— Кулик — циркулик, зато правда.
— Утка — машутка.
— Утак — мастак, не просто так…