Панкратов уже не чувствовал холода, хватавшего за сердце в первые минуты, но с каждым гребком все большей усталостью наливались руки, все тяжелее становилось оружие. Еще шире, еще спокойнее движения, вдох полной грудью и толчок за толчком — вперед и вперед без шума, без всплеска. Ближе и ближе остров, светлей и прозрачнее воздух, ярче на востоке заря.
Руки ткнулись в подводный валун. На бугре под елью то ли камень, то ли голова часового. Держась за валун, Панкратов весь погрузился в воду, оставив на поверхности только часть лица. С минуту он жадно дышал, отдыхая и наблюдая за островом.
Послышался лязг затвора, заунывная песня вполголоса, кто-то выругался по-фински. Вниз покатились камешки.
Панкратов осторожно повернулся на грудь, нырнул и, оттолкнувшись от валуна, поплыл под водой, время от времени поднимаясь лицом к поверхности, жадными глубокими вдохами стараясь освежить утомленные легкие. Только увидев отлогое дно и выбравшись на песок, почувствовал, как мало осталось сил.
Куст ольхи скрывал его. За полосой песка кольцом вокруг острова лежал вынесенный на берег камыш: прикоснешься — и кажется, что даже на каменном мысе слышно, как он шуршит.
«Где пулемет? Где охрана?» Сдерживая озноб, Панкратов освободил автомат, отстегнул гранаты, вставил запалы и стал ждать.
Остров затаился. Не было слышно ни голоса, ни лязга оружия. Только доносился откуда-то крик гагар.
Тишину разорвал металлический голос финской радио-установки, звук разнесся далеко по озеру. Затрещали, захлопали выстрелы на берегу. Загремел с озера, со стороны песчаной банки, «максим» Лаврова. В ответ ему, оглушая до звона в ушах, ударили короткие, торопливые очереди с острова.
Пулемет! Гофрированный ствол развернут в сторону лодки Лаврова, за валуном на уступе — две распластавшиеся фигуры. Замысел удался: пулемет больше не бил по заставе. Повернув его, финны вступили в дуэль с Лавровым.
Вскочив на ноги, Панкратов одну за другой метнул гранаты, увидел на миг, сквозь дым и пламя, как, отброшенные взрывом, замерли на бруствере шюцкоровцы Он только прыгнул на уступ, как прямо на него выбежал третий, охранявший пулемет. Что-то вспыхнуло перед глазами, с силой ударило в грудь. Падая, Панкратов нажал гашетку, полоснул перед собой очередью, поднялся, снова упал и, превозмогая неимоверную тяжесть, сковавшую все тело, цепляясь за камни и вереск, шаг за шагом пополз к пулемету.
Увлекая за собой камни, к берегу скатился труп белофинна.
Почти свалившись в окоп, Панкратов грудью развернул пулемет, впился в ручки и, не останавливаясь, выпустил пол-ленты по батарее, по мечущимся на берегу шюцкоровцам.
Гул в ушах, дрожь пулемета, набегающие на мушку фигурки и красное, будто в крови, небо — все это билось в нем самом тяжелыми очередями, ускользало, вырывалось из слабеющих рук. Он остро и ясно схватывал глазами лежащую перед ним лощину, вспышки на гребне бугров, трупы возле орудий, на мысе, на дороге. Где-то рядом ударили короткие очереди: подоспевший Лавров бил с лодки из «максима».
— С пулеметом ко мне! — крикнул Панкратов, всю свою волю сосредоточив на мучительном желании стрелять, стрелять, удержать, не выпустить ручки. До отказа нажав гашетку, теряя сознание, Панкратов весь жил боем, словно не Лавров, а сам он втаскивал на уступ четырехпудовую тяжесть «максима», менял ленту, устанавливал пулемет в окопе…
Первое, что он увидел, когда очнулся, было склоненное над ним испуганное лицо Лаврова.
— Старшина!.. Жив? Старшина!..- повторял Лавров, разрывая на нем гимнастерку, бинтуя простреленную грудь.
Панкратов оттолкнул его, упал головой на казенник, и, собрав все силы, снова открыл огонь по батарее, по каменному мысу.
Старшина был жив. Он еще двое бесконечно долгих суток был жив.
Дней не было.
Ночей не было.
Был бой. Только бой…
ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЛЕТ
— …Не знал я тогда,- продолжал старший лейтенант Лузгин,- удалось им или не удалось захватить остров… Тащили меня к заставе на прогоревшем плаще: в рукава винтовки просунули, полы подвязали и несут, как на носилках… Спрашиваю, ну что же с островом, что с твоим отцом, с Лавровым? А Зозуля идет рядом, головой крутит и говорит: «Ох, и дает жизни старшина, ох, и дает!.. Наш, говорит, остров. Теперь им не то что в батарею — в самую глотку клин вколотил!» Не поверил я, думал — успокаивает… Принесли меня в блокгауз, начали перевязывать, я и сознание потерял…
Машину тряхнуло на выбоине. Саша чуть не слетел с чемодана и уцепился за шершавый борт кузова. На исцарапанной смуглой руке его красовался чернильный якорь. Бросив взгляд на Лузгина, Саша сунул руку в карман.
В переднем углу кузова погромыхивала железная бочка с бензином, на ее помятый бок набегал солнечный зайчик. Слышно было, как в бочке плескался бензин, ветер доносил временами острый, приторный запах. В ногах у Саши валялась тяжелая связка лошадиных подков; клочок сена сползал с чемодана, приходилось поправлять его, чтобы не трястись на неудобной ручке.
— А когда самолеты?..- глядя на бегущую навстречу дорогу, спросил Саша.
— А потом я два дня без памяти лежал. Очнулся от грохота. Накат у нас взрывной волной сбросило, над головой открытое небо — пыль, дым, щепки летят, камни!.. Выползли мы на свет. Четыре самолета немецких разворачиваются и на остров заходят. Макашин к зенитному пулемету подскочил,- у нас дегтяревский на колесе был приспособлен,- один диск выпустил, второй поставил, наши залпами бьют, не дают им снизиться, а финны остров бомбят,- остров им, и вправду, поперек горла встал… Смотрим, задымил один, перевалился на крыло и пошел вниз, а за ним хвост, как из паровоза. Увидели они такое дело — давай на бреющем заставу утюжить. Вот тут-то и надо было Макашину в траншею прыгнуть, а он стоит у кола, колесо с пулеметом, как турель, разворачивает и прямо в лоб самолету строчит… Смелый был человек!..
Старший лейтенант замолчал. Саша подождал немного и снова спросил:
— А когда из окружения?..
— А когда мы из окружения выходили, отец твой и Лавров до последнего дня, пока нам вымпел с приказом не сбросили, не отдавали противнику остров. Двое суток дрались и ни разу ни на шаг не подпустили финнов ни к лощине, ни к батарее. Выходили мы со всем оружием, раненых несли. Лавров и тогда прикрывал нас огнем с острова — один еще сутки держался… Зозуля добрался к нему на лодке — снимать его вместе с пулеметом, а он почти без сознания: в бреду чуть не застрелил Зозулю.
Саша ни о чем больше не спрашивал. Придерживая на коленях планшетку — память отца, он сосредоточенно смотрел вперед, на дорогу, с нетерпением ожидая, когда же они подъедут к заставе, где жил и воевал его отец.
— Ну, а потом,- сказал старший лейтенант,- Нюра вот меня в госпитале на разные манеры штопала, все осколки повытаскивала, а за то, что я живым остался, замуж за меня пошла.
От улыбки продолговатый шрам на виске Лузгина стал розовой ямкой, другая ямка, природная, была у него на крепком, немного выдающемся вперед подбородке.
Нюра сидела спиной к кабинке, утонув в целой копне душистого сена, придерживая накинутую на плечи шинель. Внимательно посмотрев на задумавшегося Сашу, она стала рассказывать, как они получали пропуска на границу, как в Петрозаводске чуть не опоздали на поезд, а потом Алька кашлял в вагоне, и она боялась, что Андрей их не встретит. Заправляя под косынку выбившуюся русую прядь, Нюра, воюя с ветром, весело рассмеялась — золотистые искорки так и запрыгали в ее карих глазах, такие же солнечные, как и на погоне шинели дяди Андрея.
А за погон держался Алька.
— Папа, что воробьи делают?
— Чирикают.
— Да нет, что они делают,- работают?
— Они не работают.
— Почему не работают?
На толстых Алькиных щеках, на румяных от ветра лицах старшего лейтенанта и Нюры голубые тени деревьев сменялись розоватыми отсветами солнца, которое так и било сквозь утренние лесные испарения.