Четверг.
Отвечу на Ваше чудесное письмо сегодня вечером. Буду беседовать с Вами долго-долго. А эта записка должна поспеть к моменту Вашего пробуждения, скорый поезд отходит через пять минут.
Люблю Вас все сильнее и сильнее. Пусть безнадежно, я счастлив уже тем, что узнал Вас.
Напишите мне сегодня же. С каким волнением и радостью я жду Ваших писем.
Сжимаю Вас в своих объятиях, дорогая.
Раймон.
Ницца, гостиница «Терминюс».
Еще одно потрясающее письмо от Вас. Никогда еще Вы мне так не писали, так со мной не говорили, но как вы можете думать, что я представлял себе Вас иною, чем Вы есть, чем я вижу Вас нынче. Все подтверждает мое представление о мире, о человеческом сердце и уделе человеческом. Неужели я должен оправдываться, потому что в запальчивости сказал несколько злых слов? Неужели Вы можете на меня за ото сердиться? Как я завидую Вашему умению говорить всегда с таким благородством, такой твердостью. Мне кажется, при всех обстоятельствах Вы умеете удерживать Ваш рок над волнами, не дать ему захлебнуться. А я слишком часто бываю лишь игрушкой случая или посредственности моего темперамента. Слишком часто я страшусь угрызений совести. Вашиугрызения совести уже не угрызения, да никогда ими и не были, они мучительные спутники Вашей жизни, Ваши всемогущие фавориты. Я восхищаюсь Вами, Бланш, и не знаю, чем больше следует восхищаться – Вашей способностью любить или Вашим умением страдать безгранично. Но знайте, что я скоро настигну Вас на Ваших вершинах. Знайте, что, имея перед глазами Ваш блистательный пример, я сумею быстро уничтожить в себе то, что пока еще мешает установиться между нами согласию, необходимому нам обоим. Клянусь Вам, ничто из целого мира привычек, компромиссов и тому подобного меня уже не трогает. Одна Вы сияете тем сиянием, которое меня никогда не обманывает и которое стало для меня знаком, видением либо предвозвещением. Вот увидите сами.
Остановлюсь на этом. Мне хотелось бы писать проще, душевнее, но знаю, Вы понимаете этот язык. Не оскорбил ли я Вас? Я тоже не приемлю ни жалости, ни безумия, разве что прощение, которое всего лишь тысячная доля чувства, которое заставляет меня принимать и даже восславлять встречу моей судьбы с чужой. Мне упрекать Вас в чем-либо! Но, Бланш, ведь это и значит, что я люблю Вас.
Да, Бланш, я люблю Вас за все, чем Вы страдаете. Я употребил слово «страдать» в самом широком его смысле, но почему Вы боитесь за Ваше сердце? Я вижу его алый надорванный атлас… Оно выдержит, Бланш, это великолепное человеческое сердце. Мне кажется, что Вы таинственный след чего-то сверхъестественного, коснувшегося земли, что я мог и должен был себе представить. И представить только так, а не иначе.
Что касается любви, то нам все равно не оторваться друг от друга. Мы можем мучить друг друга, но эта мука лишь еще теснее нас свяжет. Быть может, нам суждено поддаться вспышкам самозащиты или жестокости, но благодаря им наша близость только выиграет. Я верю, что в нашем с Вами случае власть чувств проявила себя прямо противоположно тому, что от нее обычно ожидают. Доказательство – Ваши письма, мои письма, да и вообще наши отношения. Итак, остается одно – принять нашу любовь. Я лично принял ее с первого же дня. А вы, я чувствую, Вы неизбежно приходите к тому же.
Я рядом с Вами все дни.
Р.
Амьен.
Нет, вовсе я не гнусный тип. Я скрыл от Вас лишь одно – свою праздность. Вам я могу признаться: я ничего не делаю. Я чувствую себя неспособным к какой бы то ни было работе. И Ваши мысли, Ваши письма, мои письма занимают все время без остатка. Вы мне как-то сказали, что не переносите пьяных людей. Я много пью. Но для того, чтобы опуститься до уровня болвана, коих я вижу ежедневно, или же появляться среди призраков, я имею в виду своих бывших друзей, нередко приходится уступать настойчивому зову алкоголя. Знаю, я не мог бы пережить Вашего отчуждения в подобные минуты и поэтому не подвергну Вас этому зрелищу. Вам, возможно, Бог знает что наговорили, но не верьте ничему. Мужчины находчивы и ловки, когда говорят женщине о другом мужчине, но ум и сердчишко у них крошечные, тусклые. Мне нечего от Вас скрывать, ибо я Вас люблю.
Нет, я вовсе не гнусный тип. Самое большее – продукт войны, поражения. Сначала я рос чрезвычайно быстро, а потом, в дни оккупации, стало трудно кормить такоговерзилу. Как Вы сами могли убедиться, я похож теперь, на спаржу с зеленой верхушкой, длинную, бледную, лицо зеленоватого оттенка, а зубы в двадцать пять лет уже начали крошиться. Мои родители в этом самом городе держали кафе с продажей табачных изделий, и нашим клиентам казалось забавным спаивать мальчонку. Немцы, простые солдаты, заходили к нам выпить стаканчик. Когда кто-нибудь напивался до положения риз, мне поручали держать его голову под краном. Мои родители небыли коллаборационистами, но они не были и героями, надо же было жить. Когда немецкая полиция забирала у пас несчастных парней, мы в нашем кафе не очень-то хорохорились. Дисциплина! Дисциплина! Занимались немножко спекуляцией на черном рынке, чтобы выжить. Обычно в кафе на банкетках, обитых клеенкой, сидели, поджидая солдат, две-три девицы. Когда привыкаешь видеть проституток вблизи, без их отталкивающего, влекущего, таинственного и опасного ореола улицы, они оказываются самыми обыкновенными мещаночками, и пахнет от них луком-пореем и рисовой пудрой. Девицы не замедлили ввести меня в курс любви, в курс жизни. Каждой хотелось позабавиться с сынишкой Тэнтэнов.
Я вовсе не гнусный тип. Знание жизни подобно песку, оно не оставляет пятен. В двадцать лет я увез с собой в Париж только свое одиночество и свою чистоту. И если бы мне минуло двадцать лет после войны 14 – 18 годов, возможно, я искал бы общества сюрреалистов, дабы подняться этажом выше над нашим кафе. Но вместо этого я попал на Сен-Жермен-де-Пре сорок пятого года, встретил там одну лишь грязь, и даже друзья, к которым я в общем притерпелся, оказались снежными чучелами – они таяли у меня на глазах и превращались все в ту же грязь. Что касается любви…
Я жил с одной женщиной. Мы любили друг друга. Она была богата, у меня ничего не было, даже склонности к работе. В конце концов мне стало известно, откуда и за что она получает свои тысячи. Мы продолжали любить друг друга. Я превратился в высокомерного блюдолиза, которому подносили стаканчик ради нее. Но во мне не оказалось ничего от кавалера де Грие, я не мог поддерживать любовного размаха моей Манон, моей женщины-ребенка. Любовь ничего не меняет. Ни людей, ни вещей. Более того, любовь может лишь -усилить пороки, если она властвует над плотью, и обогатить прирожденные свойства души и мысли, если она властвует над мозгом. Любви я все прощаю. Она единственный критерий, который, на мой взгляд, не подвержен опасностям политики. Прощение идет с последних рубежей любви. Если мне не прощают…
Просто целую Ваши глаза…
Раймон.
Амьен, 20 июня 50 г.
Видишь, мы прибегаем к одним и тем же метафорам, у нас уже одно общее сердце, как же можем мы иметь разные мысли. То, что меня в тебе удивляет и потрясает, это то, что ты знаешь цену маскарадным костюмам, что маски для тебя не существуют. Ты бьешь без промаха, безошибочно поражаешь глаза, лоб, губы. Кто устоит перед такой ловкостью, кто не доверится такой подлинной жестокости, ведь ты умеешь вложить в нее волшебную сладость.
Ты пришла. Ты этого хотела. Мы будем счастливы, мало-помалу обнаруживая полное наше сходство. Представь себе наши все возрастающие восторги. Мы сумели любить друг друга в такой долгой разлуке, мы сумеем любить всегда, пока не наступит день, когда не сумеем, а если так, значит, мы квиты.
Мы долго-долго не разжимаем объятий, и я думаю о Ваших руках.
Р.