– Если ты не спустишься, – со злобным спокойствием возразила я, – будет еще хуже, потому что тогда я к тебе поднимусь.
Он секунду поколебался, видимо, взвешивая последствия, потом сказал, чтобы я его подождала. Вскоре он появился, выйдя с черного хода. Я пошла впереди него.
– Куда ты идешь? – с тревогой спросил он. – Что ты задумала?
Не отвечая, я шла все вперед к пустырю, который был недалеко от их дома. Маркос плелся за мной, будто на буксире.
Дойдя до пустыря, я резко обернулась и спросила:
– Почему ты меня сегодня поцеловал?
Мой голос, поза или что другое, вероятно, напугали его – он не мог слова выговорить.
– Отвечай, – жестко сказала я.
– Прости меня, – пролепетал он, – я нечаянно…
Возможно, он заметил, как блеснуло лезвие ножа, а может, сработал инстинкт самосохранения, но он почти в тот же миг накинулся на меня и обеими руками схватил мою правую руку, вынуждая бросить ножик. Наконец ему удалось вырвать его, и он забросил ножик далеко в заросли сорняков. Плача от злости, я побежала искать ножик, но, конечно, дело было безнадежное в этих зарослях, да еще в темноте. Тогда я побежала по склону к морю: у меня появилась мысль заплыть далеко и утопиться. Маркос бежал следом, возможно, догадываясь о моем намерении, и вдруг я почувствовала, что он ударил меня по затылку. Я потеряла сознание. Как потом я узнала, он меня отнес на руках до дома сестер Карраско, положил у двери и позвонил, а когда увидел, что в доме зажигают свет и идут открывать, убежал. Можно считать, что он поступил жестоко, скандал был ужасный. Но что другое мог сделать бедняга Маркос? Останься он рядом со мною, лежащей без чувств в полночь, когда старухи думали, что я сплю в своей постели, ты представляешь, что бы началось? В такой ситуации он поступил очень разумно. Но все равно, шум поднялся невероятный. Когда я пришла в себя, обе сестры, горничная, кухарка, все как есть, стояли надо мной с одеколоном, веерами и прочим. Они рыдали и причитали, словно случилась неслыханная трагедия. Осыпали меня вопросами, стонали, крестились, приговаривали «Боже мой», суетились…
Это была катастрофа.
Как ты понимаешь, давать объяснения я отказалась.
Приехала удрученная горем бабушка Элена, она напрасно пыталась выведать у меня, что произошло. А у меня началась лихорадка, и почти все лето я проболела.
Только к концу февраля я стала подниматься.
Я как бы онемела, ни с кем не разговаривала. Отказывалась ходить в церковь – сама возможность исповедаться в моих мыслях приводила меня в ужас.
Когда мы вернулись в Буэнос-Айрес, тетя Тереса (не помню, говорила ли я тебе об этой старой истеричке, которая всю жизнь только и знала, что ходить на бдения да по церквам, и все ее разговоры были о болезнях и лекарствах), так вот, тетя Тереса, когда увидела меня, сказала:
– Вылитый папочка. Такая же пропащая будешь. Я рада, что ты не моя дочь.
Я вышла от нее с бешеной ненавистью к этой старой идиотке. Но странная вещь, еще большую ненависть, чем к ней, я питала к своему отцу – фраза тетушки, ударив по мне, отлетела как бумеранг к отцу, а потом снова вернулась ко мне.
Я сказала бабушке Элене, что хочу в колледж, что ни дня не проведу в этом доме. Она обещала поговорить с сестрой Теодолиной, попросить, чтобы меня как-нибудь приняли до начала учебного года. Не знаю, как они там договаривались, но меня каким-то образом приняли. В тот же вечер я стала на колени возле своей кровати и попросила Бога, чтобы тетя Тереса умерла. Я просила его с яростным рвением и повторяла просьбу несколько месяцев каждый вечер перед сном, а также в долгие часы молитв у алтаря. Все это время, несмотря на уговоры сестры Теодолины, я отказывалась от исповеди: у меня была довольно хитрая мысль – сперва вымолить смерть тетке, а уж потом исповедаться: иначе (думала я), если я исповедуюсь раньше, придется признаться в моих замыслах и меня вынудят от них отказаться.
Однако тетя Тереса не умерла. Напротив, когда я вернулась домой на каникулы, старуха казалась здоровей прежнего. Должна тебе сказать, хотя она все время хныкала и глотала таблетки всех цветов радуги, здоровье у нее было железное. Высшим наслаждением для нее было говорить о больных и о покойниках. Она входила в столовую или в гостиную и с восторгом объявляла:
– Угадайте, кто умер.
Или с какой-то смесью высокомерия и иронии рассуждала:
– Ха, воспаление печени!… Я ж им говорила, что это рак! Опухоль килограмма три, не меньше.
И бежала к телефону сообщить новость с тем особым жаром, с каким извещала о всяких бедах. Набирала номер и, не теряя ни минуты, телеграфным стилем, чтобы известить как можно больше знакомых в самое короткое время (не дай Бог, ее опередят), сообщала: «Хосефина? У Пипо рак», и то же самое – Марии Росе, Бебе, Нани, Марии Магдалине, Марии Сантисиме. Словом, когда я увидала, что она пышет здоровьем, вся моя ненависть обратилась против Бога. Как будто он меня обманул, мне чудилось, что он как бы на стороне тети Тересы, этой истеричной злобной старухи, и потому я и его стала наделять ее качествами. Весь мой религиозный пыл вдруг как бы обратился в свою противоположность, сохранив, однако, прежнюю силу. Тетя Тереса сказала, что быть мне пропащей, значит, и Бог считает так же, и не только считает, но наверняка того хочет. Я начала обдумывать месть и, как если бы Маркос Молина был представителем Бога на земле, воображала, что я с ним сделаю, как только приеду в Мирамар. Между тем я совершила несколько меньших дел: сломала распятие, висевшее над моей кроватью, побросала в унитаз гравюры с изображениями святых и подтиралась вместо туалетной бумаги платьем, в котором ходила к причастию, а потом выбросила его на помойку.
Я узнала, что семейство Молина уже уехало в Мирамар, и договорилась с бабушкой Эленой, чтобы она позвонила старушкам Карраско. На другой день я поехала к ним, явилась в Мирамар к обеду, в усадьбу пришлось ехать на машине, которая меня ждала, и Маркоса в этот день я не увидела.
Невыносимый, удушливый зной. Почти полный диск луны окружен желтым, гнойного цвета свечением. Воздух насыщен электричеством, ни один листок не шевелится – все предвещает грозу. Алехандра ворочается в постели голая, задыхающаяся, – от жары, электричества и ненависти она вся напряжена. Луна светит так ярко, что в комнате видно как днем. Алехандра подходит к окну, смотрит на свои часики – половина третьего. Потом выглядывает наружу: все вокруг освещено, как декорация лунной ночи в театре; неподвижный, притихший лес словно хранит страшные тайны, воздух пропитан пряным ароматом жасмина и магнолии. Собаки тревожатся, беспрерывно лают, перекликаясь то дальше, то ближе, то громче, то тише. Что-то болезненное и порочное есть в этом желтом, гнетущем свете, что-то наподобие радиоактивного излучения. Алехандре тяжело дышать, ей душно в помещении. Неодолимый порыв охватывает ее. Она вылезает из окна, идет по газону сада, Милорд, услышав ее, виляет хвостом. Она ощущает под ногами влажную, жестко-податливую траву. Алехандра направляется к лесу и, уже отойдя довольно далеко от дома, бросается на траву, широко раскинув руки и ноги. Луна освещает ее нагое тело, оно все трепещет от прикосновения травы. Так Алехандра лежит довольно долго – она будто пьяная, в голове никаких мыслей. Она чувствует, что тело ее пышет жаром, она проводит руками вдоль бедер, по ягодицам, по животу. Но едва кончики пальцев касаются грудей, как вся ее кожа напрягается и трепещет, как взъерошенная кошачья шерсть.
На другой день, рано утром, я оседлала свою лошадку и поскакала в Мирамар. Не помню, говорила ли я тебе, что мои встречи с Маркосом всегда были тайными, потому что и его семья меня не выносила, и я их терпеть не могла. Особенно его сестриц, двух пустышек, все мечты которых были о том, чтобы выйти замуж за игроков в поло и почаще фигурировать на снимках в «Атлантиде» или в «Эль Огар». И Моника, и Патрисия меня ненавидели и, стоило им увидеть меня со своим братцем, бежали ябедничать Так что наш способ общения был таков: когда я предполагала, что он дома, я свистела под его окном или оставляла ему записку у Ломонако, служителя на пляже. В тот день Маркоса дома не оказалось, на мой свист он не ответил. Тогда я пошла на пляж и спросила у Ломонако, не видел ли он Маркоса: он сказал, что Маркос пошел в Дорми-Хаус и вернется к вечеру. У меня мелькнула мысль отправиться его искать, но я тут же передумала: мне сказали, что он ушел с сестрами и их подружками. Оставался один выход – ждать. Я попросила Ломонако передать, что буду в Пьедра-Негра в шесть вечера. В дурном расположении духа я вернулась домой.