- Это было жутко смело, когда вы под конец вылезли из этой будки и нарисовались. Я в смысле: перед всеми. Это было: факт, колоссально.
- Серьезно? Ну спасибо.
С этой подписью я почти что управился.
- Вы, факт, были такой классный.
Финито: подпись - что надо.
- А не могли бы вы приписать там еще "Габине"?
- Нормалек, для этого я и здесь, золотко, - говорю я, хотя рука уже не моя.
Наконец все в ажуре и я могу взглянуть и на ее сиси: офигеть можно!
- У вас красивый почерк, - говорит Габина. - Такой типа детский.
- Это единственное, что у меня еще детское. Все остальное у меня уже чертовски взрослое:
Она хихикнула, огляделась. А когда я подавал ей книжку, сунула мне в руку записочку с телефоном - почти такую же, как в тот раз Линда.
Она взглянула на меня - как, мол, отнесусь к этому.
- Спасибо, малышка, - говорю я сладко. - Лучше этого нет для меня подарка!
А когда она выпрямлялась, то большим пальцем и мизинцем изобразила телефонную трубку. Мизинец потом сунула в рот и облизала. Ну и штучка эта Габина!
Вслед за ней прихилял какой-то хмырь в возрасте.
- Я видел немало писателей под столом, - говорит он, - но никто из них уже не в силах был подписываться.
Он весело поглядел на мою подпись.
- Вы с этим справляетесь еще довольно прилично, - похвалил он меня.
В общем он был мне даже симпатичен, но поболтать с ним не довелось - за ним стояли трое увечных с одним сопровождающим-педагогом. Хотя слово "стояли" не вполне уместно: двое сидели в инвалидных колясках, а тот, что кой-как стоял, для разнообразия был слабоумным.
- Павлик хотел бы кое-что сказать вам, - говорит сопровождающее лицо.
Слабоумный задергал огромной башкой, и из носу у него вывалилась зеленая сопля величиной с детский носок.
- Он стесняется, - объяснил мне педагог и обратился к Павлику:
- Утри нос, Павлик, и скажи пану писателю то, что ты хотел ему сказать.
Павлик растер сопли по роже и что-то пробубнил мне. Я не разобрал ни слова.
- Он говорит, что вы для него настоящий образец для подражания, - перевел мне педагог.
2.
Рената говорит, что мое "отпускное" писательство ей нравится, но я-то отлично знаю: чтобы пташку изловить, надо песню заводить. Однако признаю, что в определенном плане такое писательство - дело хорошее: приходится ломать голову и вспоминать вещи, о которых и думать забыл. Когда я поначалу здесь на пляже вспоминал о Ренаткином детстве, у меня перед глазами всплывало главным образом то, что было заснято или накручено камерой (если представить, сколько раз все эти пленки и кассеты с ней я просматривал, то, думаю, это нормально). Теперь, когда уже не впервой сажусь за писание, вспоминаются вещи, которые я вообще никогда не снимал. Вот хотя бы такое: у Ренатки все маечки всегда были грязные - в пятнах от апельсинового сока, который мы с моей бывшей женой для нее отжимали. Или как она в четыре года в автобусе по дороге в Бенецко читала по памяти всего Максипса Фика, которого выучила с пластинки, и как весь автобус ахал от удивления. Вспоминаю также, как я брал ее из ясель, а позже из детского сада, как там ужасно воняло и как пани воспитательница и остальные дети, завидев меня на пороге, во весь голос кричали: "Ренатка - домой! Ренатка - домой!" - и как потом Ренатка в фартучке подбегала ко мне и всегда целовала. Мало-помалу вспомнил я и разную ее одежонку. В основном все перепадало нам от детей свояченицы или от знакомых, дело известное, но иной раз, естественно, мы покупали ей и что-нибудь новенькое. Как-то, например, мы с моей бывшей женой купили ей в "Котве" довольно дорогую зимнюю курточку, которую Ренатка сама себе выбрала, а к ней еще и берет. И курточка и берет были бордового цвета и к Ренаткиным светлым волосикам очень шли. Когда надевали ей что-то новенькое, я всегда поражался тому, какая она у нас красивая (естественно, я знал, что она красивая, но в старой, поношенной одежонке это не бросается так в глаза, как в чем-то действительно модном). Мой отец ежегодно привозил ей из ГДР джинсы, поначалу такие, детские, с резинкой на поясе и цветной вышивкой на карманах, а потом уже и настоящие (в то время их далеко не каждый имел). Когда Ренатке было тринадцать (то есть спустя год после нашего развода с женой), он привез ей джинсовый комбинезон (тогда такие джинсы с нагрудничком называли "лацлачи", а как теперь называют - не знаю, но это уже не существенно). В тот год мы вместе полетели в Болгарию. Я хотел хоть немножко вознаградить ее за все те трудности, что свалились на нее из-за нашего развода (я-то хорошо знал, что он и ей дался нелегко), и потому предложил ей слетать куда-нибудь вместе. Ренатка выбрала Болгарию. Как дочь военнослужащего, она не слишком-то и могла выбирать. Кроме Болгарии, можно было выбрать только Румынию, Венгрию, Польшу или ГДР (не считая, естественно, СССР), вот она и выбрала Болгарию. Новые "лацлачи" она сразу же надела, только расстегнула бретельки, и все то время, пока мы были в Болгарии, ходила со спущенным нагрудничком - дескать, так носят (носят ли так и сейчас - не знаю, но тогда якобы так носили). Болгары, естественно, все время свистели и орали ей вслед, и я готов был убить ее, но, как обычно, решил лучше помалкивать.
3.
Когда наши разводились, мне было двенадцать, братцу - шесть.
В тот вечер, когда нам об этом сказали, мы вели себя, в общем, спокойно. Согласились с тем, что я останусь с мамой, а братец будет жить с папкой. Мы выслушали объяснение папы, доводы мамы, под конец кой-какие обещания на будущее и пошли спать. Смысл случившегося пока не доходил до меня в полной мере, и, кроме того, в тот день я очень устала после школы и потому быстро уснула.
Ночью я проснулась. Кровать братца была пуста. Я выбежала из комнаты и стала искать его. Думала, он лег спать с папкой на полу в гостиной, но его и там не было. Я потихоньку через переднюю вошла в спальню: мама спала, вид у нее был измученный. Братец сидел в изножье кровати с открытой тетрадкой и писал. С этаким трогательным усердием первоклашки.
- Записываю маму, - прошептал он серьезно.
("Трогательнее, чем Коля в ванне" , - заметил бы, очевидно, Виктор.
Вы скажете чувство, он скажет кич ).