— Но были же у него друзья, кроме вас? — продолжал спрашивать Линьков. — Может быть, новые друзья завелись за последнее время? Неужели вы ничего не знаете?
— Да практически ничего, — угрюмо сказал я: мне было стыдно. — Я для него был самым близким другом, как и он для меня, остальные все — намного дальше. Даже, можно сказать, это уже были не друзья, а просто приятели, товарищи по работе и все такое. Насчет последнего времени — не знаю. Вот, например, первомайские праздники Аркадий провел с эксплуатационниками, за город с ними ездил. Наверное, кто-нибудь у него там есть — скорее всего, девушка…
— А вы ни с кем его за это время не встречали?
— Во всяком случае, ни с кем чужим. И ни с кем постоянно или хотя бы часто — это я бы наверняка заметил.
— Он что, замкнутый был, нелюдимый?
— Да нет! Он веселый был, живой, компанейский. Но когда в работу как следует влезет, никто ему не нужен.
— А сейчас как раз такой период и был, если я верно понял?
— Да… А то, что я вроде бы меньше этим интересовался…
— Вы уже говорили — личные мотивы, это понятно… Но, кстати, насчет этих мотивов. Вы сказали, что характер у Левицкого был довольно крутой и резкий, что особой выдержкой он не отличался. Значит, я могу предположить, что Левицкий открыто высказал вам свое отношение к… этой истории?
— Никогда он мне ни слова по этому поводу не сказал, — сейчас же ответил я. — И я ему тоже. Вообще вы меня не совсем правильно поняли: резко и откровенно Аркадий высказывался в основном по деловым поводам — ну, в научных дискуссиях. А о личных делах он не любил разговаривать. Правда, личных дел у него практически и не было…
— Как же это? — вежливо удивился Линьков. — Личные дела, по-моему, даже у дошкольников наблюдаются.
— Дошкольники, надо полагать, меньше увлекаются работой, — недовольно ответил я: мне не понравилось, что Линьков пытается шутить.
— Очень даже вероятно, — согласился Линьков. — Значит, вы думаете, что Левицкий проводил вечера в основном тут?
— Не думаю, а просто знаю. Серию-то мы вели совместно. Одно время я больше сидел в лаборатории, а последний месяц — он.
— Понятно… — Линьков подумал. — Я вот чего все же не понял: Левицкий делился своими переживаниями хотя бы с вами как с самым близким другом?
— Со мной он, конечно, всеми переживаниями делился, — решительно сказал я. — Да у нас и переживания-то были в основном общие…
— Надо полагать, не всегда, — осторожно улыбнувшись, заметил Линьков. — Не говоря уж о последнем периоде…
Конечно, я преувеличивал: даже у сиамских близнецов были кое-какие раздельные переживания, сколько мне известно. Но в основном я был прав: эти два года мы почти целиком отдали Институту Времени и все посторонние дела отнимали у нас минимум энергии. Ну, разумеется, мы зимой ходили на лыжах, а летом плавали, играли в волейбол; мы смотрели фильмы и спектакли — хотя не часто, — «читали книги и журналы, вовсе не только по специальности. Потом, Аркадий, например, уезжал на свадьбу сестры, а ко мне два раза приезжала мама, гостила по неделе; у Аркадия время от времени возникали "романсы«, как он их обозначал, но вскоре он начинал вздыхать, что эта самая Света (Иветта, Ася, Римма, а то еще, помню, была удивительно красивая девушка с не менее удивительным именем — Мурчик) ничего не понимает ни в хронофизике, ни вообще, и говорить с ней до того скучно — сил нет. Правда, он тут же, из чувства справедливости, сообщал, что зато у нее имеются серьезные достоинства: например, глаза у нее необыкновенные, или она музыку любит, или «плавает, как бог» (это Мурчик — она и вправду здорово работала кролем), — но вскоре девушка со всеми своими достоинствами незаметно исчезала. Только к Нине Аркадий с самого начала относился иначе — уж не потому ли, что она все же разбиралась в хронофизике? И то вот Нина считала, что он не всерьез… А наверняка всерьез, всегда всерьез была хронофизика, и это у нас с Аркадием было общее и главное.
— Я понимаю, что вы имеете в виду, — сказал я Линькову в заключение, — но я совершенно уверен: Аркадий ничего от меня не таил. Мы ведь с ним встретились в восемнадцать лет, на первом курсе физмата, и с тех пор расставались всего на два года, так что я все основное в его жизни знаю.
— Кроме последнего периода, — задумчиво отметил Линьков.
— Да этот последний период — всего месяц с небольшим? — досадливо сказал я. — Ну что могло случиться за такой короткий срок?
— Мало ли что! — отозвался Линьков. — Иной раз за полчаса такое успевает случиться — год не распутаешь!
Конечно, он был прав. Но я опять ощутил тоску и усталость, коньяк перестал действовать, и разговаривать мне становилось все труднее. Линьков, видимо, это понял. Он сказал, что к завтрашнему дню он получит данные вскрытия и всякие анализы, тогда кое-что прояснится и, возможно, ему придется еще кое о чем со мной проконсультироваться.
Линьков ушел, а я начал опять без толку крутиться по лаборатории, подходил к хронокамере, тупо глядел на ее безжизненно-темную стеклянную стену, зачем-то передвигал стулья…
Наконец я признался себе в открытую, что работать сегодня не смогу и нечего мне бродить по лаборатории, косясь на зеленый диван. «А как же вообще будет, дальше-то?» — с мимолетным страхом подумал я, но поспешно отогнал эту мысль и позвонил Шелесту. Тот сразу сказал: «Да, ясное дело, иди!» — но потом спохватился и спросил, не нужен ли я следователю. Я со злостью проинформировал его, что товарищ Линьков на сегодняшний день сыт моей персоной по горло и рассчитывает вернуть потребность, а также способность снова общаться со мной только в результате крепкого восьмичасового сна и полноценного культурного отдыха. Шелест неопределенно хмыкнул и официальным тоном сказал, что он меня отпускает, поскольку сегодня нечего рассчитывать на мою работоспособность, а если что, так мне позвонят.
— Завтра-то выйдешь на работу нормально, я надеюсь? — спросил он.
По голосу его я понял, что он не очень-то надеется, и это меня тоже обозлило.
— Приложу усилия, — угрюмо ответил я. — Отмобилизую скрытые резервы организма, если они у меня обнаружатся.
— Ну-ну, ладно! — примирительно сказал Шелест. — Все мы все понимаем, не чурки с глазами, чего ты ершишься-то? — И, помолчав, добавил: — Ты завтра зайди ко мне с утра… нет, с утра я уеду в горком, лучше к концу дня. Поговорим-побеседуем, ладно?
— Ладно, — сказал я, — пока!
Я понимал, что жизнь есть жизнь, что в лаборатории мне одному работать нельзя и что Шелест, наверное, сегодня же будет советоваться с директором, кого передвинуть на место Аркадия. Я даже думать не хотел, кого они пришлют, эта лаборатория без Аркадия для меня не существовала… Лучше уйти отсюда поскорей — может, на воздухе мне станет легче…
Я ушел подальше от центра, побродил по тихим зеленым уличкам окраины, потом решил поехать в лесопарк, к нашей любимой скамейке над обрывом. Туда мы с Аркадием обязательно отправлялись, если какое-нибудь дело не ладилось. Аркадий уверял, что в зоне этой скамейки создался специфический микроклимат, способствующий правильному решению проблем хронофизики.
Поехал я в лесопарк, добрался до нашей скамейки и уселся, откинувшись на ее выгнутую решетчатую спинку. Скамейка была врыта в землю под двумя большими березами, их нижние ветки висели над самой головой, Аркадий всегда срывал листок и растирал пальцами при разговоре. Я отчетливо увидел, как шевелятся его длинные смуглые пальцы, растирая зеленый листок, и прижмурился от внезапной боли в сердце…
Внизу, под обрывом, сверкала солнечной рябью спокойная река, на пологом берегу, в Заречье, белели средь зелени садов невысокие уютные домики, и на секунду мне отчаянно захотелось туда, в один из тамошних зеленых двориков с разноцветными гирляндами сохнущего белья, с пестрыми половичками, развешанными на дощатых заборах, с ленивыми и величественными кошками и важными голубями — в те места, где течение времени кажется резко замедленным, почти застывшим, где все привычно, а потому ясно и понятно. Я знал, что это лишь видимость, что от времени никуда не спрячешься, оно все равно потащит за собой, да и не так уж ясна и рациональна даже самая распростая жизнь, а все же…