Глава 2
От порога начиналась тропа, какие обычно лежали в траве по выгону или в бурьяне на огороде. Тропа огибала окно, вилась в садок, к перелазу. Отсюда свежий ее след поворачивал влево и укрывался в курчавом леску, гнулся по отлогой балке и, поднявшись на пригорок, упирался в арку и тут обрывался… Арка стояла близ фермы и на светлом, в рваных облаках, весеннем небе'выглядела одиноко и печально. Серые ее столбы хлестали дожди, палило солнце и сушили ветры, и нетрудно было догадаться, что это горбатое сооружение выросло здесь в честь каких-то важных торжеств; что не вчера и не сегодня тут гремел духовой оркестр и на трибуну поднимались ораторы, а вверху, на фанерной обшивке, красовался лозунг и жарким полымем полыхали флажки. Ни флажков, ни слов давно не было. Непогода и время безжалостно стерли буквы, оставив только две — «ух». Что собой означало это бодрое междометие без восклицательного знака и к каким буквам следовало его присовокупить, чтобы заново ожил смысл утраченного слова, никому уже не известно. Люди знали лишь то, что это самое «ух» издали напоминало о себе и заставляло задуматься над тем, что когда-то на арке было написано что-то весьма и весьма важное.
Арка смотрела на Кубань, на разоренный хутор, а сзади нее лежал просторный, как станичная площадь, двор. Кругами темнел утоптанный коровий помет возле длинных, сплетен ных из хвороста яслей, поставленных в один. ряд, как обычно ставятся препятствия на манеже. Приземистые строения под блеклым шифером, все в сплошных полосках оконцев, изображали собой букву «П», и широкие, настежь распахнутые двери смотрели на укрытые неяркой зеленью холмы и горы…
— Ну, теперь мне все понятно и все ясно! — воскликнет тот всезнающий любитель чтения, кто наперед, по первой странице книги старается угадать главную нить сюжета. — Вижу, вижу, куда идет и куда заворачивает фабула и где тут, как говорится, собака зарыта. Да и всяк без труда поймет и угадает, что автор лишь для запева описал Кубань, показал нам, как Прискорбный пострадал от наводнений, а дело дальше животноводческой фермы не пойдет. Знаем мы, что и арка с оставшимися буквами «ух», и просторный двор, и утоптанный помет возле хворостяных яслей, и низкие строения под шифером потребовались автору только для того, чтобы показать нам молочную ферму; что герой повести — непременно бригадир из местных казаков, человек некультурный, пьяница и бабник, каких и свет не знал, и ворует он молоко не один, а вкупе с пройдохой-учетчиком; что на их преступном пути вдруг, как привидение, встает молоденькая доярка — комсомолка из десятого класса, которая добровольно пришла на ферму, чтобы после двух лет трудового стажа обязательно поступить в сельскохозяйственный институт; что с помощью своих подруг-комсомолок молоденькая доярка, опираясь на поддержку парторга, к последней странице книги мужественно пресекает преступления, и добро торжествует и берет верх над злом…
Да, точно, и арка с буквами «ух», и обширный двор, и ясли из лозы, и низкие строения есть не что иное, как молочная ферма. Тут все правильно, и предвидению опытного книголюба можно позавидовать. Что же касается героев повести и развития ее сюжета, а также наказания в конце книги порока и торжества добродетели, то тут дело обстоит несколько иначе. Сам автор был удивлен и озабочен тем, что на страницы повести не пожаловали ни бригадир-пьяница, ни учетчик-пройдоха, ни честнейшая доярка со своими тоже очень честными подругами, ни даже парторг… И не пожаловали не потому, что их нет в жизни. Они есть, и им ничего не стоит покрасоваться в иной книге о селе. Видно, не пожаловали они потому, что наша повесть не о них, а о хозяйке именно той хаты, от порога которой, как вы заметили, берет свое начало тропа.
Мы поведаем об этой женщине не спеша, не упуская ни малейших подробностей из ее нелегкой жизни… Сперва взгляните в окно: Евдокия Ильинична Голубкова сидит да лавке, положив ладони на колени, слушает. Свет падает на стол, освещает ее усталое, задумчивое лицо. Ломаются брови, и на одной, на левой, уж очень заметно темнеет родинка… Нет, нет, в хату пока заходить не надо. Евдокия только что получила письма от сыновей Антона и Игната и от дочери Ольги. Не будем ей мешать. Письма читает дочь Елизавета, самая младшая и самая любимая, «мой последышек», как говорит о ней Евдокия Ильинична. Смуглолицая, большеглазая, с двумя короткими черными косами, Елизавета была так похожа на мать, что тот, кто знал Евдокию Ильиничну в молодости, непременно сказал бы: вот она и явилась на свет, вторая Дуся! Даже родинка величиной с муху так же чернеет, как и у матери, на левой брови, и Евдокия Ильинична этим гордилась. «Как славно придумала сама природа, — говорила она сама себе. — То я была девушка, а теперь моя дочка выросла и всем дородством пошла в меня, только грамотнее меня, а потом и у дочки родится дочка, и тоже во всем будет схожая с матерью, и так пойдет, пойдет жизнь, и конца ей не видно…»
— «Как же вы, мамо, обидели меня и Надю, а больше всех Катю и маленького Юрика, что не приехали к нам, — читала Елизавета. — Пожили бы у нас, погостили. Мы так ждали вас и сейчас все еще ждем…»
— Ждут? — переспросила мать, вытирая платочком улыбающиеся губы. — Хорошо, когда тебя дети ждут…
— Слушайте, мамо, дальше, а то я спешу…
— Спешишь? Зараз все спешат… Ну, ну, читай.
— «И знаю я, что вы найдете отговорку и скажете, что работа не позволяет, что не на» кого оставить телят… Но кто вам, мамо, дороже, дети ваши, внуки ваши или телята?» Слышите, мамо? Кто вам дороже? — Елизавета подняла на мать смеющиеся глаза. — Это Антоша спрашивает. Отвечайте!
— Ой, какой же Антоша дурной! — Мать улыбалась, показывая в нижних зубах щербину. — И уже большой Антоша, и грамотный, и сам давно стал батьком, а все такой же, как то малое дитё…
— Слушайте дальше, мамо… Вот… «Пора вам, мамо, бросать работу, пора и отдохнуть. Сколько у вас детей, и неужели мы вас не прокормим? У нас, у ваших сынов и дочек, крылья крепкие и сильные, и мы посадим вас, мамо, на свои крылья и унесем, как Иванушку уносили гуси-лебеди, помните, в той сказке, что вы нам рассказывали, когда мы еще были детьми…»
— «Когда мы еще были детьми», — грустно повторила мать — Посадим на свои крылья… И такое придумал, Антоша… А что пишет Игнат?
Елизавета взяла письмо Игната и начала читать. Игнат передавал поклоны матери, брату Илье и сестренке Лизе. Затем описывал свою поездку по отарам. Мать слушала, склонив набок голову. От отар Игнат перешел к детям — Гале и Вале. Такие у него славные девочки-близнецы! И тоже просил мать приехать в гости и повидать его жену Нюру, с которой мать еще не была знакома, и уже подросших внучек.
— И Игнат зовет к себе…
— Радуйтесь, мамо.
— Я и радуюсь… А что пишет Ольга? Елизавета нехотя взяла письмо Ольги и стала читать в середине:
— «…всё одно, мамо, моя молодая жизнь загублена, а Лева — человек хороший, и вы меня за него не ругайте… Приезжайте, познакомьтесь с Левой, верю, мамо, он вам понравится…»
— Ну, иди, Лизавета, иди, дочка, — сказала Евдокия Ильинична. — Вечерком я сама почитаю… Зараз у меня есть очки.
Елизавета повертелась перед зеркалом, закинула косы за плечи и ушла… Ну вот, теперь и нам можно переступить порог. Евдокия Ильинична посмотрела приветливо и удивленно: не ждала гостей. Улыбалась своей доброй, стеснительной улыбкой, не зная, что сказать. Женщина она гостеприимная, сердце у неё отзывчивое. Правда, ей немного совестно оттого, что ее хатенка из двух комнат неказиста, тесна; что оконца малы и подслеповаты, как у старухи глаза, и что нет в хате красивого убранства. Но что поделаешь? Гости, думает она, поймут, что в этом не ее вина, и не осудят. И по озабоченным глазам, по хлопотам вы уже дога дались, что приход ваш хозяйку и взволновал и обрадовал. Почему? Так уж издавна принято на Кубани — всякому гостю в доме рады. Она усадила вас за стол, принесла крынку молока, стаканы. Крынка пузатая, горлышко луженое. Посудина явилась на стол из погребка, и вы, конечно, заметили на её глиняных боках седую испарину. Евдокия Ильинична не спрашивает, кто вы, откуда и по какому делу пришли. Наливает в стаканы молоко и говорит своим тихим, приятным голосом: