Нередко в правление заходили старики и старухи, уже много лет не работавшие в колхозе, и просили Василия: «Дай подработать». И дела хватало всем.
По вечерам в красном уголке и в правлении было тесно: различные кружки — самодеятельные, агрономические, политические — не могли разместиться и спорили из-за помещения.
Даже Лена, которая после Алешиной смерти замкнулась в себе, снова оказалась втянутой в общий круговорот.
Валентине долго не удавалось вывести Лену из ее замкнутости и оцепенения.
— Не тревожь меня, — отвечала Лена на все попытки Валентины. — Мне с моими ребятишками хорошо, а с комсомольцами, с молодежью мне трудно.
— Ты слишком ушла в себя. Нельзя так. Ну, если тебе трудно с молодежью, приходи к нам, к взрослым. Вот мы, коммунисты, и те, кто готовятся в партию, собираемся, читаем Ленина, Сталина, Маркса. Мы все увлеклись этим. Пришла бы ты хоть раз! Я уверена, что и тебя захватило бы!
— Не тревожь меня, Валя…
Тогда Валентина поговорила с Любавой:
— Приди к ней, Люба. Ты все это знаешь. Ты найдешь слова для нее. И тебя она будет слушать.
— Я и сама давно думаю к ней пойти.
Вечером Лена одна в опустевшей избе Василисы разбирала старые бумаги. Ей попались Алешины тетради. Она сидела на полу возле этажерки, и слезы капали на аккуратные Алешины буквы. Ей снова вспомнился ее первый вечер в этом доме, и стол, за которым она сидела против Алеши, и его длинные ресницы, и его старательный шопот: «Синус альфа плюс косинус бета». Кто-бы сказал тогда, что все получится так! Немногим больше года прошло с тех пор, а за этот короткий срок» любовь, и счастье, и смерть…
В дверь, не стучась, вошла Любава. Лена не встала и не вытерла слез. Перед Любавой она не скрывала горя. Любава молча села на стул рядом с Леной, провела жесткой ладонью по ее волосам:
— Горе наше в счастье нашем…
— Как? — не поняла Лена.
— Кто большого счастья не знал, тот и маленьким' обойдется, а кто большое узнал, да потерял, тому тяжко. Тебе плохо, Ленушка, а ведь мне еще лише было.
— Почему?
— По всему. Ты молоденькая, красивенькая, образованная, тебе вон и книжки то откроют, что от меня утаят. У тебя вся жизнь впереди. К тебе счастье еще раэ постучится.
— Не надо мне. Я не хочу никакого другого счастья…
— А ты перед ним двери загодя не запирай. Не греши перед жизнью. Придет оно к тебе. Ведь я и старше тебя была, и детная, и необразованная, а и ко мне оно два раза постучало.
— Расскажи! — не попросила, а потребовала Лена. Она требовала по праву общего горя, по праву одной судьбы. Она смотрела на смягчившееся, задумчивое и помолодевшее лицо Любавы с удивлением. Никто в колхозе не слышал о втором счастье Любавы, все знали ее как. горькую и безутешную вдову. «Скрытная она какая!» — подумала Лена и снова потребовала:
— Расскажи!
— Ну, что же, расскажу. Никому ни словом об этом не обмолвилась, а тебе расскажу. — Сухие руки Любавы перебирали бахрому полушалка, остановившиеся потемневшие глаза, казалось, зажили отдельной жизнью. — Тяжко мне было, как овдовела я. Ты легонькая, беленькая, как облачко, а я, когда овдовела, могучая была. Бывало, выйдем с бабами на реку купаться, все надо мной охают, и все передо мной, как больные, все жидкие да хлипкие. Я, бывало, стою, как из большого дерева вырубленная, и каждая жилка у меня прямо из земли растет, и каждая жилка счастья просит. Счастья, обыкновенного, бабьего, чтоб ребенок у груди, чтоб мужицкая добрая рука на плече. Первое-то время горе меня подкосило, а через год после Пашиной смерти стала я метаться. Мужики округ меня роились, даром, что детная. Трое женихов появилось враз, и стала я прикидывать, которого выбрать. Стала я прикидывать и вижу: того, что было, не будет. И похожего ничего не будет. И все одно мне — тот ли, другой ли, третий ли. А раз так, то не все ль одно — один ли, два ли, три ли… Я на грех глаза закрывать не умею. Есть такие, что безгрешными себя почитают оттого, что грешат по малости да с оглядкой. А ведь я все делаю со всего плеча. В работе ли я себя не жалею, мужа ли я любила — до кровинки бы всю свою кровь за него отдала. И по худой тропке пойду — тоже малыми шажками не сумею шагать. Поняла я это. Дала своим женихам отказ. Успокаиваться было начала, а тут, на беду ли, на счастье ли, и встретился мне он. — Лена видела, как мелко задрожали пальцы Любавы, но голос и лицо оставались спокойными. — Был на свете один-разъединый человек, которого могла я вровень с Пашей полюбить, и задалось же мне с ним встретиться! И кто бы, ты думала? Его же, Паши, родной брат. Я тогда к свекрови в Угрень приехала, и он только что вернулся с Алтая в родные места. Раньше-то я не знала его. Вхожу я в избу и вижу за столом — Паша. Слова сказать не смогла, прислонилась к печке и гляжу на него. А он на меня. Так и полюбили друг друга. Нe то что с первой встречи или с первого слова, а с одного-разъединого взгляда. Узнала я все о нем. Жена ему попалась недотепа. Ни к чему не способная — ни к работе, ни к дому. Уж на что квашню замесить — и то не может. Он с ра: боты с МТС прибежит. — сам ей хлебы печет. Дети у нее ходят драные, неухоженные. Из-за них он и с Алтая, приехал поближе к родне, да к сваей матери, чтобы догля деть за детьми помогли. Все соседи его жалеют, и все в один голос меня уговаривают: «Свою судьбу найдешь, человека осчастливишь и детей в люди выведешь». Он мне говорит: «Жене мы помогать будем, а об детях она не пожалеет. Ей с ними одни заботы да хлопоты». И дала я ему свое согласие. Только прежде чем окончательно порешить, надумала я съездить поглядеть на ту женщину, чье счастье я перебиваю… Не ездить бы мне!.. Не видеть бы ее!.. Да не смогла я так. Всему люблю я в самые глаза поглядеть. Ничего я ему не сказала, а сама собралась, да и поехала в соседнее село, где они дом купили. Вхожу в избу. В избе такая грязь, что у меня в свинарнике чище. В углу детишки играют, за столом сидит баба и сырой моченый горох ест. Вынимает щепотью из плошки и ест. Не сказала я ей, кто я и зач" ем. Только сказала, что, мол, родственница по мужу. Поговорила я с ней и вижу, не худая и не злая она баба, а немощная. И телом и умом немощная. Она и мужа любит, и за детей у нее сердце болит: как заговорит об них, так в слезы. «Нету, говорит, мне радости в жизни. Не любит он меня; а мне все в одном в нем. Если б, говорит, видела от него ласку, горы бы стала ворочать. А сейчас, говорит, чую, все одно не житье». Как уже это у них началось, не знаю. Она ли себя опустила и через это он ее разлюбил, он ли ее разлюбил, а с этого у нее ноги подкосились, — в таких случаях и не разберешь, где конец, где начало. Только, пошло у них все худым колесом. И вижу я: не плохая она баба, а горькая. И мать своим детям. Любят ее девчонки. А, детей с отцом-матерью разлучить — хуже этого нет греха.
Любава замолчала.
— Ну и что ж? — Лена тронула ее сухую руку.
— Ну, побелила я им хату, белье простирала, девчонкам платьишки пошила, Мите (его Митей звали) всю одежду перечинила и поговорила с ней, слово с нее взяла—жить как полагается, и уехала… Не видать бы мне ее… Не ездить бы…
— А он как же, Люба?
— Я его и не видела. Свекрови письмо написала, чтоб непременно к ним жить переехала, внучат спасла. А с ним побоялась встретиться Думаю, как возьмет он меня за руки, как прикоснется ко мне, — так и все… Это ведь когда не любишь, легко: нынче взял, завтра бросил… А когда любишь? Он вскорости сам ко мне приехал. Но я к тому-то времени сама себя одолела… Переломила себя… Только с той поры вся высохла. Вот, — она подняла худую, темную руку и посмотрела на нее, как на чужую, — желтущая стала. А раньше я белая была… А так-то я теперь спокойная. Видишь, как оно, Ленушка. Приходит — уходит, а жизнь идет, и сколько уж мне горя выпало, а и я расставаться с ней не хочу. Что же ты от нее замыкаешься?
Любава улыбнулась мягкой и спокойной улыбкой:
— Я тебя вдвое постарее, а вот в партию собираюсь вступить, агрономические книжки читаю, учусь…