Наука хорошая. Точно так же нужно уметь вести себя в искусстве. Интересно, что эта наука боксера в точности перекликается с легендой об апостоле Иоанне. Вот ее смысл так, как его передает Ф. Фаррар.

Однажды молодой охотник увидел Иоанна, играющего с ручной куропаткой, и спросил:

– Как же можешь ты унижать себя столь тщетным развлечением?

– Что это у тебя в руке? – в свою очередь спросил Иоанн.

– Лук.

– Почему же он не всегда натянут?

– Потому что от постоянного напряжения он утратил бы свои свойства, и когда нужно с усилием пустить стрелу в дикого зверя, то невозможно было бы это сделать: лук не имел бы силы.

– Не удивляйся же, молодой человек, что я даю временное отдохновение уму своему: если он будет постоянно в напряжении, то также утратит свою крепость и ослабеет, когда по необходимости потребуешь от него усилий.

* * *

Когда читаешь Паустовского много, собрание сочинений, создается впечатление, что очень большую картину рассматриваешь по фрагментам на близком расстоянии. Чувствуешь, что фактура великолепна, а цельного впечатления не получается.

* * *

Никакого прогресса формы художественного произведения нет и быть не может. Чем джазовая музыка прогрессивнее Бетховена? Кто объяснит, почему симфонии Прокофьева нужно считать более прогрессивными, чем симфонии Чайковского? Можем ли мы сказать, что мелодия «Подмосковных вечеров» более прогрессивна, чем мелодия «Во поле березонька стояла»?

* * *

Когда я писал роман, это было для меня, как езда в автомобиле, ночью, с фарами, по незнакомой дороге. Фары четко высвечивают вперед на сто метров, дальше мрак, неизвестность. Лишь умозрительно знаешь, что должны попадаться такие-то деревни или такие-то города.

Так вот, когда я писал роман, я четко, с подробностями видел страниц на двадцать вперед. Остальное умозрительно, в общих чертах, с ощущением основных пунктов.

Проедешь эти двадцать страниц, прояснится следующий отрезок.

* * *

Литература более всего имеет право называться машиной времени. Она дает нам почти реальную возможность (не менее реальную, чем реальность отчетливого сновидения) присутствовать на королевских балах в Версале, на Бородинском поле во время сражения, на необитаемом острове среди дикарей, на дружеских пирушках среди гусар и студентов, в парках русских поместий, на улицах и площадях Парижа, в лесах и замках Шотландии и даже на эшафотах.

* * *

Так называемый реализм сравнивают с фотографией (в противовес абстракции). Но разве можно назвать фотографией «Боярыню Морозову» Сурикова, «Пустынника» Нестерова, кустодиевского «Шаляпина» (казалось уж вовсе – портрет) и врубелевскую «Царевну-Лебедь», и вообще всего Врубеля, и Левитана, и Рериха… Ну какая же фотография рериховский «Гонец»!

Отчего при одном и том же формальном методе одни произведения живописи хочется заклеймить определением «фотография», тогда как по отношению к другим это сделать невозможно, даже и при желании?

Оттого, что одни одухотворены, а другие не одухотворены.

* * *

Человечество прошло такую историю, что вполне заслужило право, чтобы мы – люди – говорили о себе и о своем пути, пройденном сквозь века, с оттенком иронии или даже юмора.

* * *

Когда пишется стихотворение, на одно вакантное место просятся двадцать или тридцать слов. Все они как будто хороши и годятся. В меру своего таланта поэт выбирает лучшее, похуже, совсем плохое, совсем хорошее или единственное.

У Пушкина были варианты:

На берегу варяжских волн…
На берегу свинцовых волн…
На берегу холодных волн…
На берегу безбрежных волн…

И наконец, появилось:

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн.

Можно научить поэта тому, что нужно искать слова, но найти свое единственное слово может лишь сам поэт. Этому научить нельзя. А между тем степень единственности найденного слова есть единственная мера таланта.

* * *

Конферансье, прежде чем объявить номер, рассказывает анекдот. Вот он от слова до слова. Два иностранных туриста с фотоаппаратами на улицах Москвы. Выискивают нищету. Вдруг видят – идет старушка с кружкой в руке. Один иностранец подбежал и кинул в кружку монету, другой в это время щелкнул затвором фотоаппарата.

– Идиот, – закричала старушка. – У меня ведь а кружке-то сметана!

Вот и весь анекдот. Я подумал: ехал бы этот известный между прочим, конферансье в купе поезда или сидел бы с друзьями за столом и рассказывал бы анекдоты. Неужели он решился бы рассказать эту чепуху? Ни за что и никогда. А на публике, оказывается, можно. На публике все идет.

* * *

Можно экранизировать роман и сделать из него фильм. Можно из романа сделать несколько фильмов. Можно из нескольких романов сделать один фильм. Но все же наиболее нормальным образом в односерийный фильм ложится рассказ. Односерийный фильм и рассказ – вот адекватные жанры.

Нужно учесть и то, что, когда фильм создается из романа и повести, их приходится урезывать, следовательно, обеднять.

* * *

Писатель дает мне свой недавно написанный рассказ и просит:

– Прочитай, пожалуйста, с карандашом.

– А у тебя карандаша, что ли, нет?.

* * *

Смотрю на прекрасное женское лицо, как бы излучающее некий свет. Да, в процессе эволюции, из-за соображений целесообразности, могли укоротиться руки, мог выпрямиться позвоночник, из второй пары рук могли образоваться ноги. Но какая целесообразность сделала из обезьяньей морды прекрасное, божественное лицо?!

* * *

В доме отдыха каждая партия отдыхающих живет двенадцать дней.

А я жил и работал там два месяца, то есть в течение пяти двенадцатидневных циклов.

В каждой партии появлялись у меня знакомые люди, хотя бы по обеденному столу. Они привыкали к новой обстановке, потом чувствовали себя как дома, потом исчезали. И вот мне стало казаться, что я пережил несколько поколений. Это ощущение переросло в некий психологический гнев. Я как бы устал. Первые мои соседи по столу стали мне казаться такими же далекими и нереальными как древние греки.

* * *

Ямб существовал и при Пушкине. Что делает стихотворение современного поэта, ну хотя бы Твардовского, современным? Неужели только словарь? Вот некоторые строфы из Твардовского:

Я еду Малый дом со мною,
Что каждый в путь с собой берет.
А мир огромный за стеною,
Как за бортом вода ревет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я видел, может быть, полсвета.
И вслед за веком жить спешил.
А между тем дороги этой
За столько лет не совершил.
Хотя считал своей дорогой
И для себя ее берег,
Как книгу, что прочесть до срока
Все собирался и не мог.

В этих трех строфах нет ни одного слова, которое было бы порождено двадцатым веком и принадлежало бы только ему. Все эти слова мог употребить и Пушкин, и все до одного он их употреблял: дом, стена, книга, борт, дорога, прочесть, век, путь и т. д.

И все-таки эти стихи не припишешь к прошлому веку. Что-то неуловимое разлито в них, что говорит о принадлежности нашему времени. В чем же тут дело? Вероятно, в современном складе ума и души поэта, которые невольно кладут свою печать на стихи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: