Сбив огонь, вспыхнувший на тряпке, примяв хорошенько тряпку о плиту, Фая оглянулась на дверь, шёпотом сообщила:
— У Саши-то, мать у ей — немка!
— Знаю.
— Призналась? — обомлела Фая.
— А в чем ей, Фая, признаваться? В чем она виновата?
— Дак война-то с немцами.
— И Сашин отец с немцами воевал, на фронте погиб.
— А я чо говорю! Сколь домов в городе, дак похоронки ведь в каждом дому. Народ обозлённый!
И взглядом пригрозила. А потом словно бы вовсе тайное зашептала ему:
— Не знать, дак и не подумашь сроду. Женщина хороша, роботяща-роботяща. Ой, беда, беда, чо на свете-то делатся!
И тут увидала руку его в рукаве:
— Ты чо? Не на войну ли собрался?
— Тихо, Фая, враг подслушивает! Она и правда оглянулась, прежде чем поняла. Закачала головой:
— Вот Сашу обрадуешь… 0-ей, о-ей… С тем ушла к себе, а он сидел в коридоре на корточках, курил в холодную топку, ждал.
Стукнула входная дверь, тяжёлое что-то грохнуло на кухне. Саша, вся замотанная платком, обындевелая, перетаскивала от порога ведро с углём, улыбнулась ему:
— А я знала, что ты придёшь. Иду и думаю; наверно, ждёт уже.
И смотрела на него радостно. Он подхватил ведро у неё из рук.
— Как ты его несла, такое тяжёлое?
— Бегом! Пока не отобрали.
— Опять под вагонами лазала?
— Под вагонами и собирала.
И оба рассмеялись, так ясно прозвучал у неё Фаин выговор.
— Говори, что с ним делать?
— Поставь. Я сейчас из ковшика оболью…
— А вот мы его под кран!
Он встряхнул ведро на весу, не стукнув, поставил в раковину, открыл кран. Зашипело, белый пар комом отлетел к потолку, запахло паровозом. Радостная сила распирала его. Отнеся ведро к топке, огляделся.
— Так! Сейчас мы щепок наколем…
— У нас нечем колоть, — из комнаты сказала Саша. — Я ножом нащеплю.
— Найдём.
Он отыскал на кухне под столом у Пястоловых ржавый косарь: без шапки, с поленом и косарём в руке выскочил на улицу. Смёрзшийся снег у крыльца был звонок, полено далеко отскакивало, как по льду. Он гнался за ним, когда прошли в ногу братья Пястоловы. Старший был пониже ростом, коренаст и нёс себя с большим достоинством. Он что-то спросил у брата и рукою в перчатке поощрительно потряс над шапкой у себя:
— Р-работникам!
Это и был военком, Третьяков разглядел у него на погонах по одной большой звезде. И, помня, что в тылу младшего по званию украшает скромность, приветствовал его, как положено:
— Здравия желаю, товарищ майор.
Василий Данилович так и засветился гордостью за брата, приотстал, всего его открывая обозрению. А тот с высоты крыльца бросил поощрительно:
— Уши отморозишь!
— Ха-ха-ха! — смехом подхватил шутку младший брат.
Пока наколол, собрал — озяб. В кухню вскочил — ни ушей, ни пальцев рук не чувствует. На примёрзшем к подошвам снегу поскользнулся у порога в тепле, чуть не рассыпал все.
— Как от тебя морозом пахнет! — сказала Саша и вдруг увидела его руку — Тебя выписывают? Ты уже здоров?
— Да нет, нет ещё! И честно сознался:
— Это я просто хотел показаться тебе. Но ещё не раз в этот вечер ловил он на себе её взгляд, совсем не такой, как прежде. А когда растопили печь и сидели рядом, Саша спросила:
— Ты на кого похож, на отца или на маму?
— Я? Я — на отца. У нас Лялька — одно лицо с матерью. Вот жаль, фотографии в полевой сумке остались, я бы показал тебе.
— Она младше тебя?
— Она малышка. На четыре года младше. И Саша увидала, каким добрым стало у него лицо, когда заговорил о сестрёнке, какая хорошая у него улыбка.
Опять огонь плясал на их лицах и пахло из печи берёзовым дымком. У Пястоловых все громче слышались голоса за дверью.
— Мне почему-то все время так спокойно было за тебя, — сказала Саша. — Конечно, все эти приметы — глупость. Но когда от тебя ничего не зависит, начинаешь верить. Считается, если сын похож на мать, будет счастливым. Володя Худяков одно лицо был с матерью… Может, потому и было спокойно за тебя, что впереди столько времени! А сейчас увидала твою руку…
— Вот знай, Саша, — сказал он, — со мной ничего не случится.
— Не говори так!
— Я тебе обещаю. А ты мне верь. Я если что-нибудь пообещаю…
Тут Фая появилась в коридоре, поманила Сашу в кухню. Он сидел у печи, смотрел в огонь, пошевеливал прогоравшие поленья, взяв совок, засыпал на них уголь. Затрещало, запахло паровозом, чёрный спекавшийся пласт задушил огонь. Постепенно из него начали пробиваться синие угарные язычки.
Саша вернулась чем-то обрадованная и смущённая.
— Пойдём к ним.
— Чего мы там не видели, Саша?
— Неудобно, зовут все-таки.
— Послушать, как товарищ майор шутят? Я чего-то не соскучился.
— Мы ненадолго. Пойдём, а то обидятся.
Он видел, она почему-то хочет пойти, что-то недоговаривает. Встал, заправил гимнастёрку.
— Загонит меня майор на гауптвахту, передачи будешь носить?
— Буду!
— Помни, сама отвела.
У Фаи, как всегда, жарко натоплено. Пахло кислой капустой, она стояла в миске на столе. Последний раз он ел кислую капусту дома, до войны. И ещё пахло жареным свиным салом. Но им только пахло.
Фая захлопотала, усаживая их за стол:
— Чайку попьёте!
Братья сидели, оба красные, подбородки масленые.
— Вот она, эта рука его, погляди, — говорила Фая и брала Третьякова за скрюченные пальцы левой руки, показывала Ивану Даниловичу. Тот глянул снисходительно круглыми, будто усмехающимися глазами.
— Левая?
И тут только заметил Третьяков, что правая рука военкома, лежавшая на столе, — в чёрной кожаной перчатке и рукав на ней, как на палке, обвис.
— Вместе-то вам как раз двумя руками управляться, — захохотал Василий Данилович. — Твоя лева, его — права, во как ладно!
— Точно! — сказал военком.
— Он, как знал, с детства левша. Бывало, отец ложку выдернет: «Правой люди едят, правой!» И в школе ему за неё доставалось. А как на финской праву руку оторвало, вот она, лева-то, не зря и пригодилась.
И опять военком сказал:
— Точно!
Круглые его глаза сонно усмехались. По выговору был он, наверное, из-под Куйбышева откуда-нибудь; в училище у них старшина, родом из города Чапаевска, вот так же выговаривал: «Точшно».
— Да он в одной левой побольше удерживает, чем другой в двух руках! — похвалялся братом Василий Данилович, а тот молча позволял. — Надо тебе сотню врачей — на другой день сто и выставит. По скольку их каждого готовят в институтах? Лет по пять? По шесть? А он даст двадцать четыре часа на всю подготовку — и вот они готовые стоят. Надо двести инженеров, двести и выстроит перед тобой!
Иван Данилович слушал, посапывая, дышал носом, сонно усмехался. Качнул головой:
— Погляди-ко в буфете, может, и ты перед нами выстроишь чего-нибудь?
Василий Данилович заглянул за стеклянную дверцу, вытащил на свет заткнутую пробкой четвертинку водки.
— Три пятнадцать до войны стоила! Шесть — поллитра, три пятнадцать — четвертинка. Ещё коробка папирос «Казбек» была три пятнадцать.
— Да ты их курил ли тогда, казбеки-то? — спросил старший брат.
— Оттого и запомнил, что не курил. А пятнадцать лишних копеек они за посудину брали, — как особую хитрость отметил Василий Данилович. — Это во сколько же раз она поднялась? О-о, это она во сто раз подскочила! — говорил он, наливая в маленькие рюмки, которые Фая недавно, видно, убрала, а теперь одну за другой ставила, стряхивая предварительно. — Ещё и побольше, чем во сто раз!
И словно теперь только узнав ей настоящую цену, он каплю, не стёкшую с горлышка, убрал пальцем, а палец тот вкусно облизнул.
Неловко было Третьякову принимать рюмку. В палате у них кто бы что ни принёс, считалось общее. А тут он ясно чувствовал: не своё пьёт. Но и отказываться было нехорошо.
Выпили. Фая положила ему капусты.
— Капустки вот бери, закуси.
— Спасибо.
И незаметно пододвинул Саше. А она, не ожидавшая этого, покраснела. Братья захохотали.