На свою первую учительскую конференцию в районный центр я ехал вместе с дочкой деда Гришки, Валентиной, а вез нас ее муж, колхозный шофер Семен. Они заехали за мной на двухтонке, для этого им пришлось сделать почти километровый крюк,переезжать через старую греблю на краю хутора. Первый раз в жизни мне к дому «подали» машину, и я очень смутился. Наверно, и Семен был очень смущен, слишком уж лихо рванул с места грузовик, слишком трясло нас на ухабах и кидало на поворотах. Все трое мы сидели в двухместной кабине, тесно прижавшись друг к другу, — я хотел залезть в кузов, но меня туда гостеприимно не пустили — и напропалую острили. То есть, острил я, Семен иногда вставлял «а то!» или презрительно кривил губу, что одновременно означало и «спрашиваешь!» и «знаем! не лыком шиты!» Несомненно, как и все шоферы, Семен был на сто процентов бывалым парнем, но сейчас перед горожанином он хотел казаться бывалым на все двести. И это не позволяло нам разговориться. К тому же Семен был занят: вел машину. Валентина сидела между нами, ей было и теснее и жарче, чем нам, но она охотно смеялась и тогда, когда я острил смешно, и когда я говорил глупости, и тогда, когда нас попросту подбрасывало под потолок кабины — всю дорогу Семен заставлял нас сидеть, нагнув головы. Так мы и ехали: я считал своим долгом острить, а Валентина — смеяться. Впрочем, она смеялась не только из вежливости. Семен — это была первая распространенная фраза, которую он произнес, — так определил причины ее веселости:
— Вот баба! На три дня отрывается от дома, от дитя, от хозяйства… и рада!
Он не шутил. Он обращался за сочувствием. И я скис.
— А чего ж, — вялосказал я, — человеку погулять хочется.
— Ага-ага! — злорадно подхватил Семен. — Баба! Ей бы только погулять!
«Тонкостей» Семен явно не понимал или уж слишком был поглощен своими мыслями, чтобы замечать мое настроение.
— А что ж? Только тебе гулять? — спросила Валентина и посмотрела на меня.
— Кто гуляет? — спросил Семен.
Вспыхнула перепалка, которую Валентина вначале стеснялась вести, — новый человек рядом, что подумает! — а Семен — нисколько. Я понял, что для него настоящий разговор только сейчас и начался. Он мне отвечал «а то!», презрительно кривил губу, многозначительно вздергивал брови, а сам думал, что он скажет, когда наконец можно будет высказать свое настоящее. Вообще-то хуторской шофер Семен не был уж очень своеобразен — я встречал супругов, которым позарез нужен третий человек, чтобы хорошенько поругаться. Сами, вдвоем, они уже не могут сдвинуться с накрепко занятых позиций.
В Ровном, однако, ссора затухла. Семен оставил нас на площади у клуба и поехал куда-то по делам, а мы отправились в клуб зарегистрироваться у секретаря.
Я взял Валентину под руку и почувствовал, какая у нее крепкая, сильная рука. И вся она была крепкая и сильная. И шагала она легко. Вот только чувствовалось, что ей непривычно, чтобы ее вели под руку: так далеко, на отлете, она держала локоть, так напрягала его. Когда мы подходили к клубу, она смущенно освободилась от моей руки и пояснила: «У нас так не ходят».
В клубе к Валентине вернулось хорошее настроение. Она здоровалась с учителями — все были ей знакомы, — спрашивала, как они провели отпуск, — сама она из хутора никуда не выезжала, — заходила в магазины. В магазинах опять находила знакомых…
На конференции Валентина сидела возбужденная, довольная тем, что сидит здесь, в прохладной полутемноте, что сидит в кресле с откидным сиденьем и что Сокольцов, заведующий роно, читает для нее такой большой, такой умный доклад. Она улыбалась, когда я передразнивал ошибки Сокольцова, но улыбалась вежливо, только чтобы не обидеть меня. Когда тип в чесучовом пиджаке спросил, почему учителя не конспектируют доклад, она засуетилась, покраснела — у нее не было с собой ни тетрадки, ни карандаша. Она не поняла моего раздражения, хотя и не осудила меня. Наверно, решила, что я просто озорничаю.
А что я делал? Конечно, озорничал. Я подстерег чесучовый пиджак — фамилия типа Мясницкий, он инструктор райкома — в тесных дверях и нарочно столкнулся с ним.
— Почему ходите, не глядя перед собой? — спросил я.
— Что такое? — изумился он и обошел меня.
А вообще я боюсь таких типов, которым ничего не стоит оскорбить целый зал.
На конференции я познакомился и поругался — сразу же! — со своей землячкой, учительницей литературы ровненской десятилетки. Меня выгнали из института в пятьдесят третьем, а она годом раньше окончила университет и с тех пор преподает в Ровном. Она спортсменка, в университете занималась гимнастикой (мне нравятся спортсменки — их не удивишь: «Вот какой я сильный!»), неплохо сложена, миловидна, с этаким решительным комсомольским курносым лицом, на котором, кроме решительности, уже успело отложиться что-то профессиональное, я бы сказал, «суровая благочестивость», если бы слово «благочестивость» тут было уместно, что-то уж слишком ясное и твердое.
По гимнастике у нее первый разряд. Почти «мастер». Я спросил:
— По художественной или по спортивной?
Она пожала плечами так же, как пожал бы я, если бы у меня какой-нибудь пижон спросил, не занимаюсь ли я художественной гимнастикой.
— Спортивной.
— А теперь потеряла форму?
Она согласилась спокойно:
— Потеряла.
Было когда-то время — занималась гимнастикой, а теперь времени нет — деквалифицировалась.
Оказалось, мы бывали в одних и тех же спортивных залах, раза три могли встретиться на соревнованиях, у нас оказалось даже много общих знакомых — спортсменов и неспортсменов. Правда, не все из них одинаково симпатичны ей. «Морально разложившийся человек», — сурово сказала она об одном из них. Я насторожился:
— Почему?
Ее миловидное, решительное лицо отвердело, она пожала плечами:
— Не интересовалась.
Я возмутился: не интересовалась, а так говорит о человеке. Ее лицо еще более отвердело и прояснилось, она осадила меня: было решение комсомольского бюро, им его зачитали.
Тогда я бросился в бой. Я сказал, что нет ничего опаснее людей, у которых за плечами школа, институт и опять школа, людей, которые жизнь проходили по учебнику, а теперь других учат по этому же учебнику. Атмосфера, создаваемая этими людьми в учительской…
Тут она меня спросила:
— А почему вы идете работать учителем?
И еще она меня спросила:
— А чего вы, собственно, хотите?
— Чтобы невозможен был такой зал, который не взрывается при первой же фразе такого Сокольцова.
Она сказала, что Сокольцов, хотя и малограмотен, человек вовсе неплохой, с заслугами в прошлом.
— Вот-вот, — сказал я, — Сокольцов неплохой, а мы тут все плохие.
Больше мы с ней не разговаривали, долго сидели молча. Потом она поискала, куда бы отсесть от меня, и отсела. Я смотрел ей вслед и почему-то думал о том, что у нее самая симпатичная в этом зале шляпка — этакая асимметричная соломенная завитушка.
Мы встретились еще раз на учительском вечере. Было несколько хороших номеров художественной самодеятельности. На сцену выходили прямо из зала. Спев или сплясав, кричали со сцены в зал: «А вы, Михаил Федорович, почему прячетесь?! На сцену! На сцену!» Михаила Федоровича выталкивали в проход между стульями, он упирался, а потом, махнув рукой, решительно шел к сцене.
Вышел на сцену и Сокольцов. Должно быть, он всегда появлялся на сцене на таких вечерах, потому что по залу прошел шумок: «Русскую плясать будет». Танцевал Сокольцов куда лучше, чем говорил: полсцены прошел вприсядку, сразу же вспотел, но не сдался — долго выделывал ногами что-то веселое.
Я посмотрел на Зину (ее зовут Зина). Она ответила мне профессионально ледяным взглядом (так она, наверно, на уроке осаживает нерадивых учеников) и зааплодировала Сокольцову: тебе, мол, снобу, не нравится, как веселятся простые люди, а мне нравится.