– Я бы на твоем месте не стал в одиночку ездить на озеро. Такие, как Кренц, не бросают слов на ветер!
– Пока при мне кацор, никто мне не страшен! – засмеялся Давид.
Да Барна и сам говорил больше из желания поддразнить приятеля. Знал: нелегко его напугать. И кацор – штука хорошая. По форме – обычная коса, только намного меньше. Кацором косят камыш.
С того дня, как вражда между Кренцем и Давидом из тайной перешла в явную, казалось, воздух очистился, и люди словно повеселели, даже говорить стали громче. Известно, самая страшная гроза лучше нестерпимой духоты перед нею.
А Кренца в эти дни редко видели на селе. Он все разъезжал: то в Будапешт, то в Дьёр, то в Шопрон. Встречали его и в уездной управе в Ракоши. Сторонники Давида не имели бы ничего против, если бы Кренц и вовсе уехал из села.
Давид не страдал бессонницей, но спал мало и к тому же очень чутко. Пошевелится ли жена, раскроется во сне кто-нибудь из детишек на соседней кровати, всхлипнет ли сквозь сон меньшенький и, жадно чмокая губками, начнет сосать воздух, – он тотчас же услышит. В любую минуту Лайош без часов мог сказать, сколько времени. И все же в этот вечер он на всякий случай завел будильник: жена собиралась в Шопрон, кое-что продать, сделать необходимые покупки. С нею вместе ехал Иштван Барна. Он тоже припас для продажи несколько десятков яиц, но ехал он в Шопрон главным образом по общественным, по кооперативным делам.
Лайош проснулся еще до того, как должен был зазвонить будильник. Он мирно тикал на столе. За окном стояла ночная мгла. Лайош чиркнул спичкой – без десяти три. Он поднялся, выключил звонок будильника, оделся, вышел во двор. Не зажигая фонаря, вошел в хлев. Быки забеспокоились, но, узнав шаги хозяина, затихли. Слышалось только мерное похрустывание. Лайош умылся на кухне и только после этого вернулся в избу и зажег свет.
– Вставай, мамочка! – сказал он жене. Она лежала на спине, по-детски закинув руки за голову. Рубашка на груди чуточку сползла. О, она была еще желанной и красивой женщиной – его жена!
– Я пошел запрягать, – добавил Лайош.
Пока собирались, подошел Барна. Они сели на телегу. Ребят будить не стали. Только младшего, грудного, жена взяла с собой; двое старших остались дома. Еды им на целый день она еще с вечера настряпала, кастрюлю убрала на буфет, чтобы кошки не добрались.
По мере того как телега поднималась на гору, звезды блекли и гасли, а когда прощались на станции, небо посерело. Еще до восхода солнца Лайош Давид успел вернуться к озеру, распряг быков и принялся косить камыш.
Он работал споро, в полную силу своих крепких рук. Вокруг было пустынно, ни души. Только черная собачонка, которая увязалась за Давидом из дому, шныряла поблизости, что-то вынюхивая в камышах. Шуршал кацор, иногда взлетала из гнезда птица, испуганная появлением человека. И больше ни звука. Тишина.
Остановившись, чтобы отбить кацор, Лайош услышал, как где-то далеко тяжело вздохнул паровоз, даже не поймешь – на этой стороне озера или на австрийской.
В этом году Давид первым вышел на озеро косить. Он насилу отыскал в густых зарослях доставшийся ему по жребию участок.
Пройдя первый ряд, Лайош сгреб камыш и сложил его на телегу: дома тоже нужен был корм скоту. До десяти часов он проработал без передышки, пока не ощутил голод и жажду. Припекало, и Лайош невольно подумал, что к полудню станет еще жарче. Лето кончалось, а дождя все не было. За всю свою жизнь Лайош не помнил такого засушливого лета. Камыш стал жестким, земля, даже на болотистом берегу озера, потрескалась и крошилась, а ведь еще в прошлом году здесь были непролазные топи.
Лайош присел на охапку скошенного камыша и развернул завтрак. Собачонка, рассчитывая получить свою долю, сидела неподалеку, провожая взглядом маленьких, как пуговки, глаз каждый кусок, который хозяин отправлял себе в рот.
– Что, проголодалась? Ну, на, ешь! – улыбнулся Лайош и бросил собаке шкурку от сала. Поймав ее на лету, собачонка принялась грызть.
Лайош вытер нож, спрятал его, не спеша подошел к телеге, отыскал бутылку с водой, напился и улегся на свежескошенный камыш. Он хотел было немного вздремнуть, но дробное тявканье собачонки заставило его подняться.
– Ну, чего ты? Не можешь посидеть тихо? – Лайош прислушался, но не услышал ровно ничего. Собака замерла, оскалившись и навострив уши.
– Что ты там учуяла?
Лайош снова прислушался, и на этот раз ему показалось, что он различил какой-то отдаленный шорох. Что-то двигалось в зарослях камыша: очевидно, ехала телега. Собака зарычала. «У кого это участок со мной по соседству?» – подумал Давид. Сомнений не было, повозка ехала прямо к нему. И хорошим ходом! По шуму, который она производила, можно было предположить, что в нее запряжена не одна пара быков. «Кому это пришла блажь на четверке быков раскатывать по берегу Фертё?» – снова подумал Давид и слегка приподнялся на локте. Он прикрикнул на собаку и, прислушиваясь, стал ждать. Повозка приближалась. Неожиданно шум прекратился: видимо, быки остановились. «Чья же здесь делянка?» – спросил сам себя Давид. Тут он услышал, как кто-то спрыгнул с телеги и, раздвигая камыши, стал пробираться в его сторону.
Не успел Давид остановить собаку, как она стремглав бросилась на шум. Через минуту раздалось злобное рычание, а затем последовал глухой удар и жалобный, похожий на детский плач, визг собачонки. В одно мгновение Давид вскочил на ноги и схватился за кацор. Приглушенная ругань, ворчание – человек подходил все ближе и ближе, останавливался и снова шел. Когда до него оставалось метра три, Давид увидел, что это Антал Кренц. В следующую секунду он был уже на поляне, и Давид понял, что его кацор бесполезен: противник держал в руках новенький немецкий автомат.
Кренц был гладко выбрит и одет по-праздничному во все черное: сапоги, штаны, куртка, новая шляпа. Только рубаха – белая. На черной одежде отчетливо виднелись следы желтой камышовой пыльцы.
Посмотрев на автомат Кренца, Давид невольно вспомнил, что такой же он видел у немецкого караульного, когда за побег из роты ждал расстрела. Точно такой!..
Давид неподвижно стоял и следил за каждым движением своего врага. Телега далеко – одним махом не допрыгнешь. Между ним и Кренцем – всего три метра, промахнуться трудно, слишком уж близко; а кацором не достать.
Кренц тоже смотрел на Давида. Впервые в жизни они глядели друг другу в глаза, не скрывая ненависти. И тут откуда-то, хромая, снова вынырнула собачонка. Бросившись на Кренца, она впилась зубами ему в ногу повыше голенища. Кренц взревел от боли. Отбиваясь от собаки, он на какой-то миг оказался вполоборота к Давиду и отнял от автомата левую руку. Этого было вполне достаточно, чтобы Давид бросился на врага. Он прыгнул, над головой Кренца сверкнул кацор.
Кренц пригнулся, увертываясь от страшного удара, попятился и, споткнувшись о скошенный камыш, упал навзничь. Как ни странно, но в этом было его спасение: занесенный над ним кацор просвистел в воздухе. Завязалась рукопашная схватка, длившаяся всего несколько мгновений. Они молча вцепились друг в друга и только хрипели. Кренц, лежа на земле, силился дотянуться до оружия. Вновь сверкнул на солнце кацор, но было уже поздно…
…Автомат продолжал стрелять, словно не мог остановиться, хотя Давид давно уже лежал без движения, уткнувшись лицом в охапку скошенного камыша. Одна пуля пробила шею, из раны струйкой текла кровь, Собака испуганно бросилась к хозяину. Стала его обнюхивать. Для нее тоже нашлась пуля. Дернувшись раз-другой, она вытянулась на земле.
Кренц был на ногах. Он долго прислушивался и оглядывался по сторонам. Но кругом стояла тишина, особенно удивительная после такой ожесточенной стрельбы. Кренц ощупал всего себя. Нога почти не болела, только ныла рука, ушибленная при падении. Он отряхнул одежду, поставил автомат на предохранитель и, повесив его на плечо, той же дорогой, что пришел, двинулся в обратный путь.
Вскоре он вернулся, но уже с телегой. Это была большая немецкая военная повозка, доверху нагруженная огромными сундуками. Немудрено, что в нее были впряжены четверо быков.