Потом — факультет электромеханики политехнического института. Работа на космодроме. Училище космонавтов. Дружба с Борисом Корниловым. Первые полеты на окраины Солнечной системы, известность.
Девушки смотрели на меня уже с долей восхищения, и я этим умело пользовался. Женился на красивой девушке, Ольге, статной, длинноногой, с искрящимися весельем глазами. Через год она родила мне сына, Глебушку. Это были счастливые безмятежные дни. Временно я опять перешел работать на космодром. Борис звал в рейс, но я крепился, сколько мог. Потом не выдержал: улетел на полтора года. Прилетел — и не узнал сына, так он подрос за это время. Он мог часами расспрашивать меня о кораблях, о космосе. Мне было хорошо с ним, и я даже побаивался, что больше не захочется улетать. Тогда я еще не знал, как трудно постоянно удерживать уважение жены и сына, как мне понадобятся полеты, встречи с опасностями, испытания мужества и воли, слава…
…Малейшее движение отдается пронзительной болью в тех частях тела, которые еще чувствуют. Никогда я так ясно не осознавал единства жизни и боли. Передвигаюсь сантиметр за сантиметром, и уже успел так устать, что страх быть изжаренным в собственном скафандре притупился. Тень медленно скользит впереди меня — необычная тень, багрово-черная, посеребренная по краям. Я наблюдаю как бы со стороны за человеком в скафандре. Он пытается ползти, воет от боли. А в это время его тело сковывает онемение. Там, где оно захватывает новый участок, боль исчезает. Можно остановиться, лечь пластом, — и боль прекратится навсегда. Но человек движется, движется вопреки всему, и боится он не столько боли, сколько «спасительного» онемения.
Тень уже почти достигла холмика. До скалы совсем близко. Но и светило поднимается все быстрее. Тень укорачивается. Она уже только слегка обгоняет меня. Дышать становится намного труднее.
Вдали — справа — слышится шорох, и я опять невольно бросаю взгляд в том направлении, куда старался не смотреть. В мерцающем облаке, окутавшем гору, проступает искаженное лицо, похожее на человеческое. Наверное, каким-то образом там возникло мое отражение. Значит, это у меня сейчас такой перекошенный рот, безумные глаза. Но ведь то лицо видится мне не в овале скафандра. Поэтому и кажется таким страшным и неестественным, что я не могу объяснить его возникновения…
Спешу переключить сознание на другое. Вспоминаю, как однажды гулял с сыном — уже семиклассником — по заснеженному парку. Снег лежал горами… Снег… Я прокручиваю в воображении эти картины, пока мне не становится немного прохладнее и легче. Вот что способно сделать воображение. Но оно может и другое… Например, создать вон то лицо…
Стоп! Я гулял с сыном по заснеженному парку, и он рассказывал мне, что записался в кружок юных космонавтов, и его вступительную работу оценили наивысшим баллом. А теперь он, оказывается, готовит к олимпиаде чертеж звездного корабля новой конструкции. «Совершенно серьезно, папа! Я показывал его Олегу Ивановичу, и он сказал: «Классно! Из тебя, Подольский, выйдет конструктор!»
Я кивал головой в ответ на его слова, а сам вспоминал, не тот ли это Олег Иванович, который однажды приходил на космодром и приглашал меня выступить во Дворце пионеров. В этом совпадении не было, конечно, ничего предосудительного, и моя слава могла быть ни при чем. Но я подозревал, как легко и приятно переоценить собственного сына, и оправдывал свою подозрительность.
На второй день я пришел к Олегу Ивановичу, и он подтвердил, что мой сын делает, по его мнению, весьма перспективную работу. Он так и выразился «весьма перспективную» — и удивленно смотрел, как я озабоченно хмурю брови. А я изо всех сил сдерживался, чтобы не расплыться в гордой и счастливой улыбке.
Супил брови я еще не раз — зачастую совершенно искренне, когда Глебушку наперебой приглашали девушки на дни рождения и вечера танцев. Он внешне пошел в Ольгу — высокий, с красивой круглой головой, четко очерченными, слегка полноватыми губами, с классическими носом и подбородком. Только уши подкачали — это были мои уши, торчком. Но он научился умело скрывать их густыми длинными волосами.
В девятом классе он получил первый болезненный щелчок — на школьной математической олимпиаде занял лишь седьмое место. Больше всего меня огорчило, когда он начал искать для себя «оправдательные мотивы» и винить в предвзятости одного из членов жюри. Выходит, я что-то проглядел в своем сыне. И немудрено. Полеты, полеты… А сын тем временем рос. Я не сумел вовремя нейтрализовать похвалы и комплименты в его адрес. Но прекратить длительные отлучки не собирался. Не мог. Я уже накрепко привык, что Глеб гордится мной, собирает газетные и журнальные вырезки, показывает их своим друзьям…
Шорох слышится снова, затем звучит протяжное гудение. Мерцающее облако меняет очертания и цвет. Иссиня-черное, оно успело перемолоть отрог горы и создает из него подобие арки. Может быть, это не марево? Но в таком случае что же? Инопланетный корабль в защитной оболочке? А почему в нем проступает лицо человека?
Голова кружится, разламывается от боли. Такое состояние уже было у меня. Еще в юности я попал в аварию на планере. «Легкое сотрясение мозга», — диагностировали потом врачи. А мне никак не удавалось вспомнить, на самом ли деле было падение, набежавшее под углом в сорок пять градусов поле, хруст дюраля, удар лицом о панель приборов. Осталась боль в губе, и я осторожно касался языком соленой вспухшей губы, пробуя ее «на реальность». Но как только я отнимал язык, мне казалось, что ничего не было, а падение просто почудилось.
Теперь же вместо разбитой губы — громада «Омеги», как непреложный факт случившегося. Почему же опять появились сомнения? Их пробудило возникновение «марева». Слишком уж неправдоподобно и призрачно мелькнувшее в нем лицо, слишком похоже на бред. А если причина этого — сумасшедшая надежда на помощь и действие на мозг лучей? Воображение способно и не на такое…
Надо как-то проверить реальность того, что я называю «маревом», хотя бы независимость его существования от меня. Попробую исследовать его. Во-первых, надо проверить версию об инопланетном корабле, чтобы избавиться от соблазна несбыточной надежды. Но как это сделать?
Пытаюсь сосредоточиться на мысли-призыве о помощи. Включаю биоимпульсный усилитель, вкладываю в призыв всю силу воли, эмоций. Затем сигналю прожектором, применяя все известные мне межпланетные коды.
«Марево» никак не реагирует на мои попытки контакта, но и не исчезает.
Светило поднимается над горизонтом — багрово-синее, разбухшее, похожее на чудовищного спрута. Скалы начинают светиться. Температура повышается до пятидесяти градусов по Цельсию. Даже сквозь фильтры шлема долетает какой-то смрад, напоминающий запах паленой пластмассы…
Задыхаюсь. Кожа на губах превращается в лохмотья. Язык деревенеет… Переключаю регулятор до конца. Все. Запаса кислорода хватит еще минут на двадцать. А потом? Не думать! Вспоминать о другом!
…После того, как Борис вытащил меня из вездехода и мы вернулись на Землю, я долго объяснял шестилетнему сыну, почему у меня обгорели волосы и брови. А он снова ненова спрашивал: «Ты больше не полетишь туда? Больше не полетишь?» «Да, да!» — соврала за меня Ольга и прижала сына к себе. Золотистые искорки в ее глазах потемнели…
Мои воспоминания обрываются. Мне кажется, что очертания марева вдруг изменились, что оно каким-то образом слышит мои воспоминания и реагирует на них. Вот до чего может дойти больное воображение. Ну, какое дело мареву до моих воспоминаний?
Приходится снова делать усилие, чтобы поймать оборванную нить мысли… Да, глаза Ольги с золотистыми искорками, от которых разбегаются первые легкие морщинки, когда она смеется. Ее глаза всегда улыбались. Даже тогда, когда Глеб сказал: «Предки, я люблю вас. Но надо же когда-нибудь предоставить чаду свободу делать собственные ошибки». Он улыбнулся, но тут же плотно сжал губы. Я уже тогда заметил у него эту привычку — все время плотно сжимать губы, поджимать, даже прикусывать нижнюю. Но ненадолго. Пухлые губы опять наивно и доверчиво приоткрывались…