А отец уже и не пытался бежать, сдавшись на милость победительницы. Его последующие действия подтверждали мои худшие предположения. Он подал документы в ЗАГС, именно он, и по прошествии месяца жениховства, вступил с Лидией в законный брак. На шесть долгих лет, как я вспомнил, прочтя дату регистрации их союза.
Теперь, по вступлении в брачный союз, отец был одного со мной возраста, я мог смотреть на него, как на равного себе, и как с равным сопоставлять себя с ним, сравнивать уже напрямую, без обычной для дневников вилки в возрасте, и пытаться понять.
Но мне почти не удалось этого сделать. Дневник отца прервался, как понял я несколькими минутами позже, на весь период брака, на бесконечные шесть лет.
Нет, записи, конечно, были. Отец сам написал незадолго до возвращения Лидии, что так пристрастился к дневнику, что решительно не видит себя без него, не записать что-то важное и этим пополнить свидетельские показания рукописи казалось ему вещью почти невозможной - ведь не один год он занимался его ведением, не мог отступить и теперь. Так что записи были: короткие, в несколько строк, писавшиеся регулярно каждое воскресенье. Но записи совершенно иного рода, чем прежде: примерный список намечаемых на неделю дел и список исполненного за прошедшую седмицу. И обязательный комплимент хозяйке дома - штамп, ставившийся после каждой записи и по содержанию не практически менявшийся: раз от разу я был вынужден читать его. Лишь изредка встречались фразы, относящиеся к праздникам, что прошли, не оставив иного следа, кроме сухого предложения в дневнике, и еще реже - к будням, что запомнились чем-то, но чем конкретно, отец не решался писать. Эзопов язык отца, если это был именно он, не прояснял мне ничего, я мучительно вглядывался с летящие бисерные строчки, порой до головной боли, но... как и прежде они молчали.
Мне удалось узнать, что Лидия разрешила ему работать, - но неполную неделю и на новом месте, в двух шагах от дома, в конторе, которую было видно из окна. Отчего-то отец никогда не ходил пешком до нее, всегда пользовался автобусом, проезжая всего одну остановку.
Работал он неохотно, получал мало, сущие гроши, но это не имело ни малейшего значения для бюджета их семьи - отца по-прежнему содержала Лидия, не работавшая вовсе. Она старалась ни ему, ни себе, ни в чем не отказывать, откровенно балуя отца, так, как это делала бы мать, щедро одаривая своего сына за послушание и примерное поведение.
А отец, как с удивлением с примесью ужаса я осознал, пытался жить, без лишних вопросов и, тем паче, возможных ответов на них, пусть даже случайных, принимая все, как должное, более того, как свой крест, как плату за что-то прежнее, столь сильно растравившее душу, что никакой самой суровой епитимьи, наложенной на самого себя, не будет мало.
Поняв это, я содрогнулся и постарался читать быстрее. Я специально отлистывал дневник вперед, ища конец одинаковым фразам, отлистывал и внутренне холодел - эти годы никак не хотели кончаться. Дежурные фразы и обязательные похвалы, не имеющие конца, невыносимо действовали на сознание, мне хотелось поскорей закончить чтение, но что-то, что было выше меня, заставляло не отвлекаться и продолжать, и я, подчиняясь высшей силе, был вынужден точно под надзором читать и читать штампованные слова, не в силах ни отложить, ни перелистнуть дневник к их окончанию. Словно хотел подсознательно, чтобы эти годы подействовали и на меня так же, как и на отца, из воскресенья в воскресенье вынужденного переписывать их. Или же он настолько смирился, что не замечал уже ничего из того, что повергало в дрожь и холод меня?
Только одна странная фраза из дневника привлекла мой взор дисгармонией с прочими клишированными записями. Коротенькая, два предложения, один абзац. "Вчера был у М., писал отец, и этим совершил кошмарную, непоправимую ошибку. Лишний урок мне, клянусь, больше такого не повторится".
Загадочной эта фраза оставалась еще долго - писана она была в середине этих бесконечных шести лет, скорее даже, ближе к началу их, и на протяжении последующего десятка страниц я ломал голову, ища расшифровку, но не слишком надеясь ее отыскать.
Однако, мои опасения оказались напрасными. Все встало на свои места, все получило вполне логичное, обоснованное, спокойное объяснение.
Но не раньше, чем ушла Лидия.
Тихо и просто, словно выполнив свой долг до конца или отбыв положенный срок брака. А может, получила все, хотела, и поняла, что продолжение связи уже не стоит затраченного на него ожидания.
Промозглым осенним днем, возвернувшись с работы, отец нашел квартиру, где прожил долгие годы вместе с той, по которой сверял часы своей жизни, внезапно и безоговорочно опустевшей. Не было ни записки, ни знака. Ничего не было. Просто исчезли вещи, принадлежащие Лидии. Отсутствовала незначительная часть мебели: оттоманка, несколько стульев, жардиньерка и прикроватная тумбочка; оголили стены снятые картины салонных художников, проредили подзеркальную полку в ванной отсутствовавшие духи и лосьоны, в шкафах стало просторней и как-то голее. Стерся, выветрился за короткое время отсутствия отца даже запах ее, незаметно, но непременно наполнявший квартиру. Будто Лидии просто не стало.
Неделю он провел в томительном ожидании. В милицию не обращался, отец понимал, что помощь правоохранительных органов будет напрасной - при любом исходе их поисков. Он вообще никому не рассказал о случившемся, просто все эти семь дней ждал, привычной дорогой проезжая одну остановку до опостылевшей работы и точно так же возвращаясь обратно, ждал, поворачивая ключ в дверном замке, ждал, просыпаясь и засыпая, ждал, выходя на улицу, забегая в ближайшие магазины за продуктами.... Просто ждал, надеясь, и не веря.
И лишь по прошествии этой недели он осознал, вернее сказать, сумел убедить себя - ожидание бессмысленно. Он оставлен. Лидия не вернется.
И все же что-то удерживало его. Сколько времени, я не знаю точно, может быть, месяца три, он все так же ходил на работу, пользуясь общественным транспортом, возвращался к вечеру и весь остаток дня и все выходные неизменно проводил в одиночестве. Жил он прежней размеренной жизнью, исключавшей все иное, что не было связано с пропавшей хозяйкой дома. Старательно писал дневник, заполняя его почти столь же по-деловому коротко, но отмечал в нем уже что-то свое, личное, никак не связанное с предстоящими или прошедшими делами. И так же как писал, размеренно и обыденно, проживал каждый последующий день, делая каждое новое завтра старым вчера. Будто никак не мог избавить себя от незримых стен, пропавших в одночасье когда-то, но, как и прежде, удерживающих его в прежних дозволенных рамках и обязующих исполнять в неизменности установленные некогда условности и ритуалы.
Лишь по прошествии полугода он смог заставить себя окончательно изменить прежним условным рефлексам, медленно освободиться от связующих его с прошлым привычек и заменить их на другие, те, что были ему ближе и приятней, или же те, что прямо противоречили прежним установлениям.
И все же, какой-то холодок оставался с ним еще долго. Нечто, не выражаемое ни словом, ни чувством, но оттого не менее значимое. Что-то, никак не дававшее ему прежнего покоя, вроде той затаенной фантомной боли, которую всегда боишься больше реальной, мучающей по-настоящему. И может быть, только благодаря этому затаившемуся в нем нечто, отец решился и, вот он срок, отмеченный мной в полгода - разуверившись в прежнем стиле и слоге дневника, враз переменил его. Словно поняв, внезапно, что я, единственный возможный его читатель все так же далек от него, как и прежде, в давно прошедшие годы, предшествующие дневниковому знакомству, будто осознав это, отец заговорил со мной совершенно по-иному. На том языке, что единственно был и остается понятным мне в течение всей недолгой, но утомительно однообразной, снулой и серой жизни.
И только тогда я по-настоящему понял его. Ведь имя этому удивительному языку - одиночество.
Да, это был единственный способ, самый верный и безотказный достучаться до своего читателя. Отец, перенесший пароксизм влюбленности и паралич брака, освободившийся от того и другого, и оставшийся, как в первые дни, недели и месяцы после ухода из нашей семьи, наедине с собой, неожиданно стал и ближе и понятнее мне. И, странное дело, даже почерк его изменился, став почти неотличимым от того, каким сам я ныне выписываю буквы, составляя их в слова, и строю предложения на чистых листах бумаги, когда - в свою очередь и пока не знаю, для кого - пишу, то ежедневно, то с перерывами, свой собственный дневник. Дневник в большой тетради на 96 листах.