Задолго до одиннадцати он покончил с немецким донесением и позвонил вниз, в лабораторию — выяснилось, что там еще ровным счетом ничего не сделали: не сняли отпечатков ни с чашки, ни с прочих поверхностей в гримерке, которая так и стояла опечатанной — по поводу чего, как ему сообщили, из театра уже звонили трижды. Он немного поорал на них — хотя и понимал, что это бесполезно. Потом переговорил с Мьотти, — оказалось, вчера ночью тот не узнал у portiere ничего нового, кроме того, что сам дирижер был «хмурый», его жена очень милая и приветливая, a «La Petrelli» ему совсем не нравится. Резонов portiere не приводил никаких, не считая того, что она antipatica[22]. Этого, на его взгляд, вполне достаточно.
Посылать Альвизе или Риверре за отпечатками бесполезно, пока в лаборатории не выяснили, есть ли на чашке другие отпечатки, не принадлежащие дирижеру. Тут спешка ни к чему.
Досадуя, что пообедать сегодня не придется, Брунетти вышел из кабинета в первом часу, зашел в бар на углу и взял бутерброд и стакан вина — и то, и другое оказалось не лучшего качества. При том что все посетители этой забегаловки его узнали, ни один из них не стал выспрашивать у него о смерти маэстро — впрочем, какой-то старик все-таки, демонстративно шурша, развернул газету. Брунетти пошел к остановке «Сан-Заккариа» и сел на катер пятого маршрута, идущий на кладбищенский остров Сан-Микеле — мимо Арсенала и дальше вдоль скучных задворков острова. Кладбища он посещал редко, так и не усвоив столь присущего итальянцам почитания мертвых.
Он бывал тут раньше. Вообще-то это было одно из первых его воспоминаний — как его взяли сюда помочь прибрать могилу бабушки, погибшей в Тревизо под бомбами союзников. Он вспоминал живописные могилы, сплошь покрытые цветами, и аккуратные, как по линеечке, зеленые полоски, отделявшие один красочный прямоугольник от другого. А посреди этого — такие мрачные люди, особенно женщины с охапками цветов. Такие бесцветные и убого одетые — словно всю их яркость и нарядность высосала эта забота о тех, кто под землей, так что на самих себя уже ничего не осталось.
И теперь, почти тридцать пять лет спустя, могилы все так же нарядны и цветы все так же ярки, но люди, проходящие среди могил, — совсем другие, они явственно принадлежат миру живых — не то что те люди-призраки послевоенных лет. Могилу отца он нашел легко — недалеко от Стравинского. Русский был в полном порядке; он так и пребудет там в неприкосновенности, пока существует это кладбище и пока люди помнят его музыку. Что до отца, то с арендой его могильного участка дело обстояло хуже — неумолимо приближался час, когда его могилу вскроют, чтобы извлечь кости и поместить их в урне в нише одной из длинных, давно переполненных кладбищенских стен.
Впрочем, могильный холмик оказался тщательно прибран — братец у Брунетти был куда сознательнее его. Гвоздики в стеклянной вазе, вкопанной в землю, явно совсем свежие — заморозки трех последних ночей убили бы любой цветок. Он наклонился и смел рукой несколько листьев, прибитых ветром к подножию вазы. Выпрямился, потом нагнулся поднять окурок, лежащий у самого надгробия. Снова выпрямился и посмотрел на изображение на камне: его собственные глаза и подбородок и чрезмерно большие уши, которые, не доставшись ни ему, ни брату, перешли прямиком к их сыновьям.
— Чао, папа, — произнес он и, не зная, что еще сказать, пошел прочь вдоль ряда могил и выбросил окурок в большой металлический контейнер, вкопанный в землю.
В конторе кладбища он назвал свое имя и звание и был препровожден в маленькую приемную неким человеком, попросившим его подождать — сейчас он сходит за доктором. Читать тут было нечего, и пришлось удовольствоваться видом из единственного окна, выходившего на уединенный монастырь, вокруг которого выросли все кладбищенские строения.
Когда-то в самом начале своей карьеры Брунетти попросился на вскрытие жертвы первого убийства, которое он расследовал, — проститутки, убитой ее сутенером. Он пристально глядел, как тело вкатили на каталке в анатомический театр, смотрел словно зачарованный, как стягивают белую простыню с этого почти совершенного тела. Но едва анатом занес скальпель, чтобы сделать продольный разрез, Брунетти шатнуло вперед, и он грохнулся в обморок где сидел — посреди ватаги студентов-медиков. Те преспокойно вытащили его в холл, усадили в кресло и оставили, чуть живого, а сами поспешили назад, чтобы ничего не пропустить. С тех пор он повидал немало убитых, человеческие тела, истерзанные ножами, пулями и даже бомбами, но так и не научился смотреть на них спокойно и ни разу не смог заставить себя присутствовать при вскрытии, этом обдуманном и расчетливом надругательстве над мертвыми.
Дверь в приемной открылась, и вошел Риццарди, так же безупречно одетый, как и вчера вечером. Пахло от него дорогим мылом, а вовсе не карболкой, с запахом которой у Брунетти невольно ассоциировалась работа этого доктора.
— Добрый день, Гвидо, — он протянул руку комиссару. — Извини, тебе пришлось сюда тащиться. То немногое, что я узнал, можно было сказать и по телефону.
— Ничего, ничего, Этторе. Я так и так собирался прогуляться. Там мне все равно делать нечего, пока эти болваны из лаборатории не сделают отчет. А со вдовой разговаривать покамест рановато.
— Тогда позволь изложить все, что мне известно. — Доктор закрыл глаза и начал пересказывать по памяти. Брунетти, достав из кармана книжечку, записывал, — У него было превосходное здоровье. Не знай я, что ему семьдесят четыре, я дал бы ему лет на десять меньше — от силы шестьдесят, а то и пятьдесят с небольшим. Тонус мышц изумительный, наверное, благодаря гимнастике и общему хорошему состоянию организма. Никаких признаков болезни внутренних органов. Печень прекрасная — стало быть, никак не пьяница. Даже странно, в его-то годы. И не курил, хотя, видимо, в молодости покуривал, но бросил. Я так скажу, он протянул бы еще лет десять-двадцать. — Закончив, он открыл глаза и посмотрел на Брунетти.
— А причина смерти? — спросил комиссар.
— Цианистый калий. В кофе. По моим подсчетам, он принял дозу миллиграммов в тридцать, а убивает и меньшая, — доктор помолчал и добавил: — Я такого раньше и не видел. Потрясающий эффект. — Доктор умолк и погрузился в задумчивость, встревожившую Брунетти.
Выждав, он спросил:
— Это и впрямь так быстро, как об этом пишут?
— Да, думаю, именно так. Я же говорю — я раньше ничего подобного не видел. Читал только.
— Мгновенно?
Риццарди подумал, прежде чем ответить.
— Думаю, да — или почти мгновенно. Возможно, он успел почувствовать, что ему плохо, но мог подумать, что это удар или сердечный приступ. Во всяком случае, прежде, чем он понял, что с ним случилось, он был уже мертв.
— А от чего, собственно, человек умирает?
— Все отключается. Все органы мгновенно перестают работать: сердце, легкие, мозг.
— За несколько секунд?
— Да. За пять — ну, от силы десять.
— Тогда понятно, что они его вовсю использовали, — сказал Брунетти.
— Кто — они?
— Шпионы. В шпионских романах. Капсулы, спрятанные в дупле зуба.
Доктор хмыкнул. Наверное, ассоциации Брунетти показались ему странными.
— Н-да, действует быстро, что и говорить, но есть и другие яды, куда сильнее. — И, увидев вопросительно поднятые брови собеседника, поспешил объяснить. — Ботулин. Этого количества хватило бы, чтобы отравить половину Италии.
Большего из данной темы явно было не выжать, несмотря на очевидный энтузиазм доктора.
— Что-нибудь еще? — спросил Брунетти.
— Такое впечатление, что последние недели он от чего-то лечился. Не знаете, может, он простыл или там грипп подхватил или еще что-нибудь в этом духе?
— Нет, — Брунетти покачал головой. — Пока что у нас нет таких сведений. А что?
— Следы от инъекций. Никаких признаков злоупотребления наркотическими препаратами нет, так что, думаю, это были антибиотики или какие-нибудь витамины — словом, стандартный курс лечения. Вообще-то и следы эти настолько слабые, что, может, и не было никаких инъекций, просто синяки, и все.
22
Неприятная (ит.)