— Если вы поклянетесь, что не расскажете Флавии, то я признаюсь, что не большая любительница Верди и не особенно люблю «Травиату».

— Но почему? — изумился он, пораженный, что секретарь и подруга — назовем это так — самой знаменитой на сегодня вердиевской певицы-сопрано вдруг не любит эту музыку.

— Садитесь, пожалуйста, комиссар, — она указала на кресло напротив, — За ближайшие, — она покосилась на свои часики, — двадцать четыре минуты ничего особенного не произойдет.

Он уселся в предложенное кресло, повернув его, чтобы оказаться напротив своей собеседницы, и спросил:

— А почему вы не любите Верди?

— Не то чтобы не люблю. Кое-что у него мне нравится. «Отелло», например. Но это не моя эпоха.

— А ваша — это какая же? — спросил он, пытаясь заранее угадать ответ. Богатая современная американка, она, разумеется, предпочитает музыку столетия, в котором живет, — эпохи, сделавшей возможным самое ее существование.

— Восемнадцатый век, — ответила она, совершенно его огорошив. — Моцарт и Гендель, но — грехи наши тяжкие! — никого из них Флавия что-то петь не рвется.

— А вы не пытались ее к этому склонить?

Она взяла бокал со стола и, глотнув вина, поставила обратно.

— Кое к чему я сумела ее склонить. Но, похоже, не в моих силах заставить ее изменить Джузеппе Верди..

— Полагаю, тут нам исключительно повезло, — ответил он, с легкостью подхватывая этот тон, когда подразумевается куда больше, чем говорится. — Зато вам повезло в другом.

Он удивился, что она хихикнула, а еще больше — что он и сам рассмеялся.

— Ну, вот и свершилось. Я покаялась. Что, если теперь нам поговорить как людям, а не как персонажам бульварного романа?

— Я был бы этому очень рад, синьорина.

— Давай ты будешь звать меня Бретт, а я тебя — Гвидо. — Она перешла на «ты», первая сделав шаг навстречу.

И, встав с кресла, направилась в угол, где помещалась небольшая раковина. Рядом стояла бутылка вина. Наполнив вином другой бокал, она, вернувшись с бутылкой и бокалом, протянула его Брунетти.

— Ты вернулся, чтобы поговорить с Флавией? — спросила она.

— Нет, это не входило в мои намерения. Но мне все же придется с ней поговорить, раньше или позже.

— Зачем?

— Спросить, что она делала в гримерной Веллауэра в первом антракте.

Если она и удивилась, то виду не подала.

— Есть какие-нибудь версии? — поинтересовался он.

— А почему ты думаешь, что она там была?

— Потому что по меньшей мере двое видели, как она туда входила после первого действия.

— Но не после второго?

— Нет, не после второго.

— После второго она была тут, со мной.

— В прошлый раз ты уверяла, что она была тут с тобой и после первого действия. А это не так. Почему же я должен верить, что теперь ты говоришь мне правду, если тогда обманула? — Он отпил вина. «Бароло», и превосходное!

— Потому что это правда!

— С какой стати я должен в это верить?

— Видимо, объективных оснований для этого никаких. — Она неспешно потягивала вино, будто у них целый вечер в запасе. — Но все-таки она была здесь. — Американка осушила бокал и добавила себе еще. — Она правда зашла к нему после первого действия. Она мне говорила. Он изводил ее все эти дни, грозился написать ее мужу. И наконец она отправилась к нему.

— Причем выбрала для этого довольно странное время — посреди спектакля!

— А это вполне в духе Флавии. Она не особенно раздумывает, просто хочет и делает по-своему. Без этого она бы не стала великой певицей.

— Ей, наверное, нелегко живется.

Она усмехнулась.

— Да уж. Но это компенсируется другими вещами.

— А что она сама сказала? — Видя, что Бретт не поняла, он добавил: — О своем визите к нему в гримерную?

— Что они поругались. Что он так и не дал ясного ответа, написал он ее мужу или еще нет. И больше практически ничего не сказала, но когда она вернулась сюда, ее прямо трясло от злости. Не знаю, как она смогла петь после этого.

— Так он все-таки написал?

— Не знаю. Она об этом больше ничего не рассказывала. До сих пор, — Она заметила его удивление. — Я же говорю, это в ее духе. Когда ей надо петь, она старается не говорить о неприятном, это может сбить ей настрой, — и добавила с сожалением: — Не сказать, что она охотно беседует на эти темы и когда ей петь не надо. Флавия уверяет, что не может сосредоточиться, если приходится думать о чем-то, кроме музыки. Уверена, никто и не станет ее заставлять. Лично я — нет, видит бог!

— А он вообще-то способен был на такое — написать ее мужу?

— Этот человек на все был способен. Уверяю тебя! Он взял на себя миссию эдакого защитника морали. И не выносил, если кто-то вдруг преступал границу между добром и злом, установленную им лично. С ума сходил, стоило кому-нибудь только осмелиться. Он ощущал за собой что-то вроде божественного права защищать справедливость — в своем собственном понимании.

— А на что способна она?

— Флавия?

— Да.

— Не знаю. — Вопрос ее не удивил. — Не думаю, что она могла это сделать — так хладнокровно. Она пошла бы на все ради детей, но не думаю, чтобы… чтобы на это. И вообще, неужели она потащила бы яд с собой на сцену? — Казалось, от этого предположения ей самой стало легче. — Но ведь дело не закрыто. На процессе или там каких-нибудь слушаниях все равно станет известно, о чем они там спорили, верно?

Брунетти кивнул.

— А ее мужу хватит и этого.

— Вряд ли, — усомнился Брунетти.

— Не надо, — хмыкнула она. — Ведь это же Италия, страна семьи, святого семейства! Тут Флавии позволительно иметь столько любовников, сколько захочется — но только чтобы все были мужчины. Чтобы устыдить папашу и вернуть в лоно семьи. Но как только публике станет известно это — у Флавии не останется ни малейшего шанса.

— А ты не преувеличиваешь?

— Я преувеличиваю? — взвилась она. — Моя жизнь ни для кого не секрет. Я всегда была достаточно богата, чтобы не обращать внимания на то, что обо мне думают или говорят другие. Но этим не заставишь их замолчать. И даже если ничего доказать не удастся, любой ловкий адвокат может эдак бросить: «Знаменитая певица-сопрано со своей секретаршей-миллионершей». Вот именно, именно так все и будет.

— Но ведь можно все отрицать, — сказал Брунетти, открытым текстом подсказывая дачу заведомо ложных показаний.

— По-моему, на судью-итальянца это не подействует. И не думаю, что она станет врать. Мне, честно говоря, не верится. Нет, об этом — точно не станет. Флавия считает себя превыше закона. — Очевидно, она тут же пожалела о сказанном. — Но у нее же все только на словах, одни разговоры — все равно что на сцене. Она может кричать и бушевать, но при этом — только мимика и жесты. Я не видела, чтобы она хоть на кого-нибудь руку подняла. Это все только слова.

Брунетти был итальянец и хорошо представлял себе, как легко женщина переходит от слов к делу, когда речь идет о детях.

— Ты позволишь задать несколько вопросов личного свойства?

Она устало вздохнула, понимая, к чему он клонит, и покачала головой.

— Вас ни разу никто не пытался шантажировать?

Вопрос оказался не такой уж страшный.

— Нет, ни разу. Ни меня, ни Флавию, по крайней мере она мне ничего такого не рассказывала.

— А дети? Как ты с ними — ладишь?

— Еще как! Виттории восемь лет, а Паоло уже тринадцать, так что он-то по крайней мере наверняка кое о чем догадывается. Но опять-таки, Флавия им никогда ничего не рассказывала, ничего такого вообще не говорилось, — Она пожала плечами и развела руками — этот жест, совершенно не итальянский, выдавал стопроцентную американку.

— А что же дальше?

— Ты насчет старости? Как мы будем с ней сидеть вдвоем и пить чаек в кафе Флориана?

Нет, это куда более мирная картинка, чем та, что рисовалась его воображению, — но хватит и этой. Он кивнул.

— Понятия не имею. Пока я с ней, я не могу работать, так что мне придется делать выбор.

— А что за работа?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: