— …Так я начал проповедовать людям красоту благочестия и познания Бога. Я сказал им: слушайте, люди, порожденные землей, предавшиеся пьянству и спящие в своем неведении Бога. Пробудитесь к трезвости. Вы отупели от крепкого напитка своих страстей, вы убаюканы дремотой, которая является смертью Разума. Так я говорил. И те, кто услышал, пришли и окружили меня с сияющими глазами. И я сказал им: увы, люди, почему вы отдали себя смерти, когда вам была дарована власть стать бессмертными! Раскайтесь, вы, что блуждали в грехе и прелюбодействовали с невежеством. Совлеките с себя ветошь мрака и примите свет. Вкусите вечности. Это — познание того, кто громко молился на рыночной площади; дай мне силу, чтобы я мог обрести благо, о котором прошу, и просветить тех из моего рода, кто пойман в сети обмана, моих братьев и ваших сыновей.
Его голос мягко замер; не открывая глаз, он сделал женщинам знак удалиться. Они встали. Старшая, с немолодым смуглым лицом, склонила голову, пробормотала что-то и направилась к двери. Лишь после того как она вышла, вторая, худощавая, бледная и очень молодая девушка, тоже склонила голову и повернулась к выходу. Проходя мимо Герсаккона, она бросила на него испытующий взгляд из-под длинных ресниц; ее большие глаза на изможденном лице горели желанием.
Динарх подождал, пока затворилась дверь, затем открыл глаза и обратился к Герсаккону.
— Ты дурно поступил, войдя сюда так, как ты это сделал. Если бы тебя влекла жажда высшего познания, это не было бы дурно. — Свет слабо мерцал на его щеках. — Однако ты несчастлив. Я ожидал тебя.
— Я не знаю, зачем пришел, — сказал Герсаккон злобно.
— Ты пришел, гонимый желанием, чтобы я вывел тебя из греха, окружающего тебя. — Динарх сделал знак рукой, и Герсаккон присел на табурет, где до него сидела худенькая девушка. — С той минуты, как я узрел твое лицо в последнее твое посещение, — продолжал Динарх, — я стал сомневаться, смогу ли тебе помочь. Мне кажется, ты скоро должен либо совсем погибнуть, терзаемый плотью, либо тебе станут доступны такие ступени откровения, которые недоступны мне. Могу лишь сказать тебе: сорви прилипшую к тебе паутину, бессмысленную пелену смерти, смерти при жизни. Беги от содрогающегося трупа, от посещаемой призраками могилы, от грабителя в доме, от врага, подмешивающего яд в твою повседневную пищу. Могу ли я предложить тебе сострадание?
— Все равно, говори! — промолвил Герсаккон упавшим голосом.
Динарх обернулся и задернул занавеси. В комнате стало темно. Герсаккон слышал, как Динарх нащупывал табурет у стола. У него началось головокружение, и он покачнулся. Динарх заговорил; под влиянием его спокойного голоса тревога Герсаккона улеглась.
— Слова приобретают другое значение во мраке. Чем могу я помочь тебе, сын мой? Слушай, формы необходимы для того, чтобы мы могли выходить за пределы форм; и в конце концов мы выходим даже за пределы разума. Поколение привязано к вертящемуся вслепую кругу, но тот, кто никогда не вкладывал свое семя в трепетное чрево, никогда не примет Матерь Божию и не узнает потустороннего мира. Ты — душа, которая была вынуждена пропустить несколько остановок на своем пути превращений, и поэтому ты испытываешь головокружение от быстроты полета. Было бы так легко отступить назад, снова упасть в первозданные глубины.
В наступившей тишине Герсаккон почувствовал, как цепенеет его ум. Шелест папируса заставил его очнуться.
— Отец, — пробормотал он напряженным голосом. — Да, я могу называть тебя так, ибо ты открываешь мне Путь… Я кое-что хочу поведать тебе. Это правда, что я несчастлив. У меня нет желания отличаться от других людей. Я хотел бы поселиться в усадьбе с женой — может быть, эллинкой. Я извожу себя из-за того, чего не существует, — это действительно так. Я даже спрашиваю себя, какие доходы ты имеешь. Кто эти твои женщины? Видишь ли, меня это нисколько не интересует. И все же я любопытствую о том, что меня совершенно не касается. Знаю, что умышленно разжигаю в себе эти чувства. Разжигаю, отец. Я пришел к убеждению, что я одержим дьяволом.
— Ты отклоняешься от сути, — донесся до него из темноты голос Динарха.
— Верно. Но я не знаю, уместно ли говорить о том, что случилось, когда мне было тринадцать лет. Мой отец скончался через десять дней после того, как мне сделали обрезание. Помню, моя кормилица сняла повязку и сказала: «Гляди, зажило». Ты скажешь, что это было не ее дело. Это должен был сделать жрец или но крайней мере домашний врач, если не мой отец, а его, как я сказал, уже не было в живых. Но меня всегда пестовали женщины. — Он задохнулся от волнения и замолчал. Затем внезапно крикнул: — Прекрати это, будь ты проклят!
Динарх сидел безмолвный, невидимый. Герсаккон не мог вынести гнетущей тишины и снова заговорил лихорадочно, бессвязно:
— Может быть, пьяная девушка-рабыня во сне придавила меня, когда я был младенцем. Я задумывался над этим в последние дни. В моем уме словно раскрывается что-то и все больше будит во мне прошлое. Люди мне кажутся холодными движущимися тенями. Его голос стал громким.
— Нет, я не могу тебе объяснить.
Глаза Герсаккона были крепко зажмурены. Когда он раскрыл их, то увидел, что Динарх отдернул занавесь. От яркого света Герсаккон растерялся.
— Что я говорил?
Динарх печально покачал головой и произнес самым вкрадчивым, декламационным тоном, как бы заканчивая беседу:
— Вот почему те, кто прозрел, ненавистны толпе и толпа ненавистна им. Да, да, они кажутся безумцами и становятся всеобщим посмешищем. Их клянут и презирают и даже предают смерти. Но богом вдохновленный человек все снесет, беззаветно веря в свет своего познания. Ибо для такого человека все хорошо, даже то, что оказывается дурным для других, и когда против него замышляют дурное, он оценивает это, исходя из своего знания, из ниспосланного ему откровения, и он один превращает зло в добро.
— Но как ты можешь называть меня богом вдохновленным? — вскрикнул Герсаккон.
— А ты все выносишь? — спросил Динарх, бросив на него пронзительный взгляд.
Герсаккон почувствовал, как на него нисходит покой; но в то же время его мятежный ум сравнивал последние слова Динарха с тем, что философ говорил женщинам. Неужели прозвучавшие в потемках последние наставления Динарха обеим женщинам неожиданно коснулись и его? Однако он был спокоен. Он даже почел себя в моральном долгу за что-то перед Динархом.
4
Последние зимние ливни обрушились на холмы и наполнили извилистые водосточные канавы, сбегающие с Бирсы, потоками воды. Великолепные ступени храма Эшмуна сверкали под лучами выглянувшего из-за туч солнца; подметальщик на Северной улице, ведущей к Площади Собрания, поднял оброненный кем-то впопыхах мешочек для денег и сунул его за пазуху со словами молитвы к Танит; воробьи и девушки щебеча выпархивали из своих убежищ под карнизами домов. Весенний ветер расстилал по небу, под золотыми щелями в облаках, свежий слой голубой краски; она капала с неба и затвердевала в радужных оттенках моря. Рыбаки в лодках с темно-красными парусами тянули за собой на веревках самок осьминогов, чтобы ловить одурелых самцов. На улицы высыпали, покачивая бедрами, благочестивые блудницы; молодые ливийцы забегали в палатки, где им заостренным клинком наносили на руку выбранный ими рисунок, царапины заполняли сажей, жиром и сурьмой, «чтобы приворожить желанную». Акация тянулась к солнцу своими великолепными желто-красными цветами. Мелочные торговцы расхаживали с подносами, на которых лежали отлитые из бронзы и вылепленные из глины скорпионы — их клали под порог дома для отвода дурного глаза. Голуби кружили над башенками с оконцами, забранными решетками на особый пунический манер. В полях виднелись цепочки рабов, работающих мотыгой и распевающих свои печальные песни.
Я верно рассчитал удар, — размышлял Ганнибал; около него не было никого, кому он мог бы высказать свои мысли. Он мог бы поговорить с Келбилимом, но это было бы все равно, что говорить с самим собой. Последнее время у Ганнибала было такое ощущение, словно он снова уходит в одиночество своего духа, подобно волнам, которые, гордо завихряясь, в своем безрассудном белопенном неистовстве обрушиваются на скалы Фароса[45], а затем с могучим отливом отступают назад, в пучину. Не то что двадцать лет назад, когда каждое движение его души было как любовное объятие, как зов и отклик, взрыв буйного хохота, на который откликались все горы мира. Однако даже тогда под его челом таилось это мрачное, тягостное ощущение одиночества, проявлявшееся, может быть, только в непоколебимости и в неизменном безразличии. Думы о двух убитых братьях тяготели над ним всю жизнь, сжимая сердце смутной тоской.
45
Фарос — маяк (греч.). От этого слова происходит название острова в Средиземном море.