— Вот что получается, когда пытаешься помочь друзьям, — сказал он Главкону. — Как будто Сталинон не мог просто нарушить договор об аренде, когда ему пришлось удирать в Утику. Никогда не вздумай помогать друзьям, Главков, а также врагам, конечно. Это глупо и ведет к невралгии…

— И к глистам? — Главков произнес это с содроганием.

— Разумеется. А теперь ступай вниз и посмотри, что там делает Пэгнион. Постарайся только, чтобы он тебя не видел. Спрячься за дверью и гляди в щелку. Проверь, жарит ли он рыбу или опять вертится вокруг этой грудастой девки.

Главков вскочил и убежал, а Хармид продолжал размышлять вслух, чувствуя себя, словно актер на сцене.

— Право же, я начинаю желать, чтобы были приняты какие-то меры в смысле уничтожения рабства, о чем мы так много слышим и в кругах возвышенных философов и в кругах низких заговорщиков. Рабы доставляют больше хлопот, чем они того стоят. — Он насмешливо улыбнулся невидимой публике. Чрезвычайно неприятно, что он до сих пор не получил деньги. Никогда еще управляющий Сикелид так не задерживал высылку денег. Мысли Хармида витали, в голове путались строчки буколических стихов, воспоминания о свете и тенях облаков над холмами, разорванных обнаженными скалами, о трепетно мерцающих каплях воды на цветах адиантума, когда единственное, что мешает увидеть белую наяду, дремлющую на дне источника, — это крошечный водопад, непрестанно покрывающий рябью его поверхность. Там был пастушок, пасший своих овец по правую сторону дороги, идущей от ложбины Дикой яблони, пастушок с самой веселой на свете улыбкой. Я собирался возвратиться назад на другой же день, — подумал Хармид. — И не вернулся совсем…

Такова жизнь. Хрупкое очарование, исчезая, оставляет долгое сожаление. Пастушок, конечно, простой деревенский парнишка. Но оттого, что он жил в памяти лишь как милый образ с лучезарной улыбкой полного счастья, он преследовал сознанием утерянных возможностей, недосягаемой красоты. Чем была моя жизнь? — спросил себя Хармид, соображая, можно ли отложить покупку новых сандалий до будущей недели. — Моя жизнь, — размышлял он, — была отдана бескорыстному желанию наблюдать за душами молодых. Я боготворил идею стихийного роста; я был садоводом, выращивающим молодые деревца. — Эта фраза утешила его, а он нуждался в утешении. Ибо что получил он в награду? Червоточину, гниль, побеги, упорно растущие там, где им не следует расти; вместо цветов, грациозно раскрывающихся навстречу ласковым солнечным лучам, что-то непонятное, с отвратительной личинкой внутри. Надо перечитать «Менон»[66] Платона, чтобы восстановить свою веру; и потом в поисках вечных истин сделать новую попытку исследовать Главкона. Хармид подозревал мальчика в двуличии — он наверняка бесстыдно рассказывает о своем хозяине мальчишке из пекарни.

Прогрохотав по лестнице, прибежал, задыхаясь, Главкон.

— Да, он с нею обнимается! — крикнул он, широко распахнув дверь, так что покачнулась на своей подставке древняя аттическая ваза с черными фигурами, одно из сокровищ Хармида. Хармид подскочил, чтобы подхватить ее, хотя ей не угрожала никакая опасность, и по неловкости смахнул ее на пол. Он стоял, глядел на осколки, затем машинально поднял самый крупный из них; на осколке можно было прочитать подпись — Экзекий. Хармиду показалось, что, если задержать дыхание или на миг закрыть глаза, если очень сильно захотеть или притвориться, что ничего не случилось, амфора снова станет целой и вскочит на свою подставку. Красоту невозможно разрушить. Его ум лукавил перед лицом случившегося.

— Не мы первые научились ценить красоту, — пробормотал он, внезапно почувствовав, что обладает даром ощущения скользящего времени, забвения и разлуки и вместе с тем исчезновения времен, дыхания Экзекия на своем лице, восторга требовательного мастера, когда он поворачивал перед собой только что созданную им амфору. Хармид поднял второй осколок. Хо пайс калос[67] — было начертано на нем.

— На этих старинных аттических вазах, — назидательно сказал он Главкону, — все фигуры вначале покрывались черным лаком, но для разнообразия обнаженные части тела женщин перекрывались белой краской, а то и гравировались, и затем все обжигалось на слабом огне. Хармид чувствовал, как утихает его гнев и боль. — Белая краска применялась также для изображения седых волос, полотняной одежды, блестящих металлических предметов и других вещей.

— Да, — сказал Главков с сомнением.

— Будь добр, повтори, что я сказал, — продолжал Хармид сурово. — Ты становишься очень невнимательным. Я никогда не упускаю случая расширить твой кругозор, вложить ценные сведения в твою неблагодарную голову. Я уже говорил тебе это и раньше. Долго так продолжаться не может. Боюсь, что мой неприятный долг — подвергнуть тебя наказанию, если ты не сможешь повторить то, что я сейчас объяснил.

— Ты сказал: «Ступай вниз и погляди, не обнимается ли Пэгнион с толстой поварихой». А он обнимался. И что-то пригорало.

Хармид грустно покачал головой.

— Ты вынуждаешь меня к этому, негодный мальчишка. Я вижу, что без порки никогда не сделаю из тебя образованного человека. В конце концов мне придется продать тебя. Я не могу терпеть невежду около себя.

— Ну ладно, побей меня! — завопил Главкон. — Я не буду больше невеждой! Только не продавай меня!

С раболепно семенящим за ним следом Главконом Хармид побрел к докам. Он обошел огромное прямоугольное здание, через которое проходила большая часть прибывающих и отправляемых грузов, и продолжал путь среди снующих носильщиков, ослов, повозок, таможенников, писцов с письменными принадлежностями, повешенными на шею, и каких-то горланящих во всю глотку людей. К восторгу Главкона, привезли для отправки за море слона и двух пантер. Слон мелкой африканской породы, с большими веерообразными ушами скорбно трубил, а пантеры рычали, когда носильщики поворачивали клетку, чтобы поставить ее на большую телегу. Кругом стоял густой запах пряностей. Во внешних доках не видно было никаких признаков того запустения, какое царило в военном порту. Здесь было почти так же оживленно, как и в прежние времена. У причала едва ли нашлось бы хоть одно свободное место. Несколько судов стояло на ремонте; на палубы других были перекинуты сходни, по которым бесконечной вереницей перебегали носильщики в одних лишь набедренных повязках, с мешками или тюками на плечах. Воздух оглашали проклятия на всех языках, известных на побережье Средиземного моря. На пунических судах дальнего плавания, вернувшихся из отважных рейсов за океан, с носами, украшенными лошадиными головами или пузатыми карликами, шла разгрузка железной руды.

По покрытой мусором дороге, переступая через канаты и снасти, Хармид направился вдоль мола, построенного из огромных, массивных каменных глыб.

— Беги вперед и спроси, прибыл ли «Лебедь» из Сиракуз, капитана зовут Стратилакт, — сказал он Главкону.

— Я знаю, знаю. Капитан Стратилакт! — Главкон понесся вприпрыжку, полный желания угодить.

Хармид смотрел, как он бежал, перескакивая через толстенные бревна. В конце концов, он молод и ему следует предоставлять некоторую свободу; и у него все же имеются зачатки вкуса. Может быть, на этот раз в столь тщательно лелеянном цветке не окажется обычной червоточины. Чего я не выношу, — подумал Хармид, — это усмешки, появляющейся у мальчиков лет четырнадцати, после того как их оторвали от игры с товарищами. Хармид решил купить Главкону по дороге домой любое пирожное, какое он захочет, хотя бы оно было противным и неудобоваримым. Собственно говоря, желание есть ужасные пирожные было признаком невинности, которую он так высоко ценил. Он с грустью наблюдал ее исчезновение с первыми угрями зрелости и пошлостями «опыта».

Хармид немного повеселел. В этой части порта почти каждый говорил по-гречески, хотя чаще всего с ужасными ошибками и своеобразным произношением гласных звуков. Он испытывал братские чувства ко всем этим мускулистым морякам. Что он делает здесь, в этой чужой стране? Надо уехать обратно в Афины, жить среди учащейся молодежи. Он теперь имеет все возможности проявить себя как знаток Кар-Хадашта. Это значительно увеличило бы удовольствие от застольных бесед о грамматике, древностях и рецептах соусов. Но тут он вспомнил, что в Греции все так неустойчиво; он может оказаться на пути все опустошающей армии, а то и двух. Что ж, времена теперь очень занятны, пока сам ты в безопасности. В нем снова возродился интерес к Ганнибалу; может быть, следует собрать побольше материала и через год написать изящный научный труд о конституционных изменениях в Кар-Хадаште. Теоретически я всегда был демократом перикловской школы, — размышлял он. — Ганнибал обладает величием, равно как и неистовством. Если бы только период его правления увенчался драматическим концом, я написал бы поистине яркое маленькое сочинение, в котором был бы сделан намек — ну, может быть, и не слишком прозрачный, — что Ганнибала вдохновлял некий высокообразованный грек, житель Кар-Хадашта, создавший перикловскую атмосферу в окружении Ганнибала. В сущности, это было бы вовсе не так уж неверно: разве у него не было с Ганнибалом несколько весьма приятных бесед в прошлом году? Не нужно быть слишком суровым к человеку действия, решил он. И он снова услышал в воздухе Кар-Хадашта флейты и голоса трагического хора; почувствовал воздействие великой личности, с неукротимым ритмом сосредоточенной воли бурно поднимающейся к кульминационному жертвенному жесту. Восхитительно.

вернуться

66

«Менон» — диалог Платона о добродетели.

вернуться

67

прекрасный отрок (греч.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: