«Ах, Камея! — продираясь сквозь заросли вспомнил он. — Я ее даже не предупредил. Ничего, потом поймет. Она сейчас в панике. Мечется по школе. Ищет. Она, конечно, догадывается куда я исчез. Hо Камея не знает как добраться до Урочища Божьей ауры… И хорошо, что не знает… Хочу быть один… С собой и Богом…»
Он шел вперед по проложенной тропе не останавливаясь. Молча. Мрачно. Тяжело сопя… «Так мне и надо!.. Так мне и надо!» — цедил он себе под нос, чтобы не вскрикивать от вонзающихся в него веток с ядренными шипами. Да вдобавок еще на голове ухала, пульсируя вулканообразная шишка и саднил прикушенный язык…
«Еще немного… Совсем немного… Потерпи…», — успокаивал он себя. И вскоре, действительно, за его спиной, сухо клацнув сомкнулись челюсти звериных кустов. И он сразу забыл о досаждавшей его садняшей боли. Его всегда здесь охватывала беспричинная радость. Все здесь дышало радостью праздника. Лужайка горела маками. Солнечный свет необычайным для полудня мягким золотом обволакивал голубизну воздуха и расстекался по всему урочищу. Все источало легкое и сказочное сияние. И алые головки маков. И гранатники. И то место, где бил горячий ключ.
Там все пылило и клубилось, оправленной в радугу, лазурной дымкой. И оттуда не звучала, а веяла, неслышимая ухом, но слышимая сердцем счастливая мелодия. Пытливого охватила безудержное ликование. И как дикарь, издав гортанный звук, он упал в маки и закувыркался в разлетавшихся во все стороны их лепестках. Докатившись до гранатников, вскочил на ноги, крикнул им: «Привет!» и на ходу раздеваясь, побежал к роднику. И с разбегу — в хрусталем дрожащий, омут.
Барахтался в нем недолго. Вода быстро утомила его. Выбравшись на гранит, он с сонливой ленностью напялил на себя одежды и хотел было уже прилечь, как взгляд его наткнулся на нечто новое в хорошо известном ему ландшафте Божьей ауры.
Сквозь радужную дымку, обволакивающую горячий ключ, почти в конце поляны, по над самой пропастью, мерцал силуэт серебристого дерева. В затуманенном мозгу возникла вялая мысль:
«Откуда оно? Я его здесь никогда не видел…»
Она, та мысль, как возникла, так и увяла, увязнув в густом мареве охваченного дремой сознания. Пытливый обулся и медленно, как сомнамбула, направился в ту сторону.
Действительно дерево. Кедр. Высокий. По-юношески стройный… И… седой. Его ветви посверкивали серебряной изморосью. Вероятно, это водяная пыль, что долетала сюда от кипящего ключа…
Кедр напоминал дремучего старца, остановившегося в раздумьи у дороги. Он целиком ушел в себя. Старец созерцал. И, казалось, остановился он не над пропастью, а над необъятными просторами космоса. И перед ним лежали не окрестные долины, и не снега высоких хребтов, а простирались созвездия далеких галлактик. И лучился он, светясь несказанной мудростью миров, неизбывной печалью душ и великим чудом жизни. И сыпалось с ветвей его серебро. И блистало оно мириадами человеческих страстей. И рождались они в далеких галлактиках. И рвались они из грудей человеческих. И эхом катились из сердец раненых, и сердец счастливых. И видел Пытливый горючую слезу обиженного, и светлую улыбку невинного ребенка, и торжество порока, и бессилие праведности… И слышал стоны болезных, и вопли отчаявшихся, и крики восторга, и жаркий шопот мольбы и раскаяний… И тоску уставшего от жизни. И горючую печаль ненасытившегося жизнью…
Он все это и видел, и слышал, и осязал. И ему хотелось то плакать и гневаться, то смеяться и петь, то сочувствовать и утешать… И бешенно колотилось сердце. И он весь гудел, как ушедший вразнос атомный реактор. От перевозбуждения его могло разорвать, стереть в пыль и развеять. Он хотел крикнуть и не мог. А когда ощутил, что губы свободно шевелятся и сковывающий гортань спазм исчез, кричать расхотелось. Серебряный дождь прекратился. Ему снова захотелось спать. Веки налились свинцом. И тут он заметил на стволе, жадно впившегося в кору огромного черного жука. Кедру это доставляло беспокойство. Он, казалось, хотел смахнуть его, но не мог. Пытливый это чувствовал, как чувствует себя. Он ухватил жука за панцырь, выдернул и зашвырнул в пропасть. Потом, поглаживая, оставшиеся от короеда царапины, тихо произнес:
— Здравствуй, почтенный.
Сказал и, обхватив теплый ствол дерева в изнеможении опустился к его изножию. И показалось ему, что прильнул он щекой не к коре, а к маминой груди. Он явственно слышал учащенное биение, охваченного тревогой, родного ему сердца.
И был он маленьким Пытлей. И его сильно обидели. И, чтобы не показать обидчикам унизительных слез, он пришел к маме. Крепко обвив ее ручонками, и зарывшись ей в грудь, он заплакал. В таких случаях мама прижимала его к себе, обцеловывала, гладила и горячо шептала ласковые слова. А сейчас она будто увернулась от него. Пытля опешил. Она была вся воздушная, прозрачная, нездешняя.
Пытля потянулся к ней, а она, колеблясь, отлетела в сторону.
— Hе улетай, — просил он.
Hо качая головой с протянутыми к нему руками, она продолжала лететь все дальше и дальше, пока не растворилась в фиолетовом затоне горизонта. Объятый страхом за нее, Пытля открыл глаза…
4. Отец
Светило солнце. Горели маки. И от гранатников быстрым шагом к нему шел отец. Теперь он его видел целиком. Ничто не затеняло его лица. Оказывается в лицо он знал отца давно. По портретам в им написанных монографиях и по учебным видеолентам, что имелись в библиотеке Резиденции. Тогда Пытливый не мог и предположить, что этот суровый на вид человек со спокойным взглядом умных глаз, выдающийся ученый ВКМ — его отец. Даже Чаруша этого не знала. Да и откуда ей, скромной модельерше, живущей в заботах о сыне, о хлебе насущном и интересами своей профессии знать было об этом. О Строптивом, конечно, слышала, но никак не могла увязать это имя с отцом их ребенка. Со своей первой и последней любовью. Она знала его под другим именем и в другой жизни. И если бы хоть раз по видеокристаллу, где чуть ли не каждый день вещались научно-популярные передачи, ей пришлось бы увидеть планету Земля и работавшего там легендарного ученого Строптивого, она бы, вероятно, все вспомнила.
«Вряд ли», — усомнился Озаренный, когда Кроткий, после просмотра Чарушей и Пытливым фотографий, высказал ту же самую мысль.
Кроткий спорить не стал. А Верный сказал, что Он, имея ввиду Всевышнего, наверняка основательно замутил ей память, запрограммировав ее включение на встрече с ними.
Верный оказался прав. Так оно и получилось. Чаруша — вспомнила, а Пытливый стал знать отца в лицо. Трудно было поверить. И тогда было трудно и сейчас, когда он живой, чуть вразвалочку шел к нему, наверняка зная к кому спешит.
— Что с тобой, сынок? — спрашивает он, усаживаясь рядом.
— Папа… — не то спросил, не то простонал Пытливый.
— Я, родной мой. Я… — пряча глаза и, привлекая сына к себе, с дрожью в голосе говорит он. Я знал тебя всегда. Я видел тебя… Он меня наказал, но не так жестоко, как кому-то кажется… Я выполняю другие, не менее важные Его задания. Я занят по макушку. Мне интересно… И Всевышний также любит меня, как и раньше, сынок. Сейчас Он заставил меня оторваться от неотложных дел и прибыть сюда. К тебе…
— Жалеешь? — спросил Пытливый.
— Теперь уже нет, — искренне ответил Строптивый. — А маму видел?
— Я сразу к тебе.
— Надо было сначала к ней, — сказал он.
Строптивый не возражал. Вместо этого он уверенно сказал, что они: и Чаруша, и Пытля, и он скоро будут вместе.
Строптивый крепко прижав к плечу сына, не без ноток радости в голосе повторил:
— Понимаешь, мальчик мой, вместе…
Пытле было хорошо. Он смежил веки, и обняв отца за плечи, притих, с упоением слушая гулкие удары очень родного ему мужественного сердца. И этот гудящий на весь горный кряж басовитый гонг отцовского сердца и его ровное мощное дыхание действовали на Пытливого лучше всяких успокоительных снадобий. Теперь он не один. За него есть кому вступиться. С ним — отец. И какой! Сам Строптивый. Фаворит Всевышнего…