При пересечении дороги с лесом, как я заметил еще издали, действительно высилась триумфальная арка, сходившаяся высоко над моей головой. Я с облегчением вздохнул, увидя, что деревья в лесу уже не напоминали человека. Правда, они тоже были какие-то особенные — нигде прежде я не встречал ничего подобного: мясистые, почти круглые листья образовывали густую кровлю над головой, бросавшую тяжелую тень на дорогу. Каждый лист казался зрелым плодом. Моя растерянность возрастала, я готов был всерьез поверить, что все это мне только снится и я вот-вот заблужусь во сне, идя этой мрачной лесной дорогой. Тревожно оглядевшись вокруг, я заметил просвет между деревьями и быстро направился на брезживший солнечный луч. Через несколько минут я вышел из леса и, ослепленный представшей картиной, закрыл руками глаза.
Передо мной раскинулось гигантское плато. Помпезная, выложенная красным камнем широченная лестница вела к нагорью, на вершине которого огромный дворец закрывал полог неба. Лестница доходила до распахнутых настежь фронтальных ворот, высота которых была не меньше сорока метров. Фасад дворца представлял собой одну сплошную полукруглую стену с монументальными колоннами с двух сторон. Ничего более великолепного и более импозантного в зодчестве я не видывал. Но еще большее внимание невольно привлекли две фигуры у ворот: по форме и по виду они как две капли воды были похожи на тот воздухоплавательный аппарат, который доставил меня сюда.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Несколько слов к читателю. — Человек и машины. — Жители Фа-ре-ми-до. — Автора сравнивают с растением.
Читатель, несомненно избалованный описаниями путешествий, возможно, выкажет неудовлетворенность и нетерпение, дойдя до конца предыдущей главы и не будучи способен извлечь quinta essentia[1] из прочитанного: что это за удивительные машины и поразительные деревья, которые я столь бегло и сумбурно описал, — ведь вряд ли, как мне представляется, о них могло быть уже написано в дневниках других путешественников.
Покорнейше прошу читателя принять во внимание, что, во-первых, будучи простым хирургом, я, как уже говорил, не являюсь художником слова и, согласен, весьма неуклюже выражаю свои мысли, а, во-вторых, те чудеса, которые я описал в предыдущей главе, при первом же столкновении с ними поразили меня в не меньшей степени, чем вас. Я прошу лишь терпения и доверия ко мне и позволю себе скромно сослаться на описания четырех моих ранних путешествий, в которых мне тоже частенько приходилось сталкиваться с непонятными на первый взгляд явлениями; суть их и значение раскрывались только в дальнейшем. Во всяком случае, читатель, вероятно, запасся терпением, если он знаком с четырьмя предыдущими моими путешествиями (в Лилипутию, Бробдингнег, Лапуту и в страну гуигнгнмов), описание которых подготовил к печати мистер Джонатан Свифт.
И тем не менее, чтобы, как говорят, быть ближе к делу, позволю себе забежать вперед и поделиться с читателем уроком, который я извлек лишь в конце своего пребывания в Фа-ре-ми-до и который (подразумевается урок), не искази метафизики двадцатого века картину мира и не испорти ее, я уже давным-давно, еще до того, как попал в Фа-ре-ми-до, должен был бы усвоить, дабы не удивляться тому, с чем столкнулся и что испытал в этой сказочной стране.
Установлено, что, когда на Земле впервые появились люди, не было ни машин, ни искусств, ни науки. Все, что сделали люди своими руками, диктовалось их естественной потребностью: они шили одежду, ибо им было холодно, смастерили топор, чтобы легче было валить деревья. Затем родились науки и искусства, в задачу которых также входило помочь человеку в его тяжком труде и обогатить его представления и понятия о явлениях внешнего мира. Для поднятия тяжестей изобрели лебедку, для более точного и глубокого познания того, что человек видел вокруг, придумали рисование и письмо.
Проходили тысячелетия, и, вполне естественно, наука и искусство становились все более совершенными; человеку помогали в его работе прекрасные машины, умножавшие его возможности, а наскоро схваченные во времени и пространстве чувственные явления запечатлевались в совершенных скульптурах, живописных полотнах и поэтических произведениях, раскрывавших человеку мир его чувств в наиболее полном значении.
В конце концов дошло до того, что машины не только помогали человеку во всех его делах, не только умножили его физическую силу, но и сами превратились в совершенное орудие, получили возможность лучше выполнять те рабочие операции, которые некогда свершались только приложением мускульной силы. То же и с искусствами: живопись, скульптура, произведения литературы и музыки с таким совершенством воссоздали реальную жизнь в ее формах, цвете, событиях и чувствах, что действительность осталась далеко позади искусства с его красотой, вдохновением и выразительной силой.
Что из этого следовало? Творения техники и искусства превзошли человека: они стали более совершенными, чем сам человек, и вскоре дело дошло до того, что если человек хотел стать совершенным, то вынужден был подражать тем механизмам и тем образам искусства, которые когда-то, в свое время подражали ему, то есть моделировали человека. Наш характер все в большей степени стал формироваться под влиянием нашей культуры, прочитанных романов, просмотренных пьес, увиденных картин. Искусство стало предписывать нормы нашего поведения.
Однажды, гуляя по улицам Будапешта, я набрел на лавку, которая называлась кондитерской-автоматом: можно было бросить в щель большого железного ящика монету в один крейцар и из специального отверстия выскакивала конфета. Внутри автомата сидел человек, который собирал опущенные в ящик крейцары и незаметно давал в обмен конфету. Этот человек подсознательно понял, что люди больше доверяют машинам, чем друг другу, и весьма хитроумно решил притвориться машиной.
Люди дожили до того, что человек стал цениться дешевле, нежели его сконструированная копия. Помню, как я возмущался перед самым прилетом в Фа-ре-ми-до, когда варвары немцы обстреляли знаменитый Реймский собор. В то время я лишь мельком подумал о том, сколько людей пало жертвой реймского сражения! Да что там говорить — все мы на себе испытали, что сообщение о захвате у врага одного-двух кораблей или пяти-шести пушек приносило несравненно больше радости, чем сводка об уничтожении пяти-шести тысяч вражеских солдат. Следовательно, пять пушек значат для нас больше, чем пять тысяч человек, и наш противник придерживается точно таких же взглядов.
Если бы я раньше удосужился трезво взвесить все эти обстоятельства, мне не пришлось бы на своем горьком опыте учиться всему этому в Фа-ре-ми-до. Я бы давно понял, что человек всегда больше себя ценит создание рук своих и в каждом своем творении стремится воссоздать самого себя в более совершенном виде, чтобы раствориться в созданном, подобно тому как это происходит с глиняной формой, в которую влипают кипящий металл. Я должен был понять это уже тогда, когда изобрели синематограф и когда люди с большим удовольствием стали ходить в кино, где они видели спроецированные на экран изображения тех артистов, которых за те же деньги могли бы увидеть воочию на устаревших подмостках театра. Поистине человек, как часть и как целое, как индивидуум и как мир целиком, всегда стремился открыть нечто совершеннее самого себя: для этой цели ему потребовались микроскоп и телескоп, фотография и рентгеновские лучи, автомобиль и аэроплан.
Да, если бы к этому трезвому выводу я пришел раньше, то снискал бы в глазах жителей Фа-ре-ми-до большее уважение к своей горячо любимой отчизне. Они убедились бы, что изумление, вызванное сверкающим дворцом, который предстал передо мной в конце лесной дороги во всем своем великолепии, что это изумление доказывает лишь одно: при всем несовершенстве человеческой натуры я все же достоин этого чуда, достоин того, чтобы жить среди них и, быть может, когда-нибудь стать похожим на них. Но я, ошарашенный и поглупевший от всего увиденного, долго упорствовал в своем заблуждении, считая, что подобное чудо могли сотворить лишь человеческие руки.
1
Quinta essentia (лат.) — буквально, предел пределов, суть чего-либо.