Тишина повисла над резным кашмирским столом и некоторое время диктофон её наматывал. Чекаме закурил, чтобы выглядеть естественным. Годовалов теребил ус и крутил из него кольца. Московский критик понуро оттаивал. Медитативный лирик, ещё не подававший голос, что-то черкал в записной книжице…

— Неграм хорошо, — донёсся от стола с выпивкой голос Аркадия Аркадьевича, по-прежнему увлечённо занимавшего беседой Прохора, — у негров родинок не видно…

Легкоступов ликовал. Некитаев был кадетом в нумерованной фуражке, когда они виделись в последний раз, — это случилось тогда, в то злополучное лето. Разумеется, чувства Петра были теперь в изрядном беспорядке — он никак не ожидал повстречать тут Ивана и оказался совершенно не готов к этой встрече — и всё же… В голове Петруши сдвинулась подспудная, глубоко сокровенная мысль — воображение его уже свершало дерзкую работу.

— Замечательно! — воскликнул наконец Феликс. Кажется, он действительно был доволен завязавшейся беседой, в которую по случаю вовлёк значительную персону. Пожалуй, он даже немного собой гордился.

— Тема всё же пока не исчерпана, — отложив записную книжку, заметил один из окуренных поэтов. — В горизонте нашего интереса оказывается неважным, кем был некто до того, как он стал императором. Почему так? Не потому ли, что империя уже изначально диктует избраннику известные условия, выносит не подлежащий обжалованию приговор? То есть, империя — это иное пространство, оно как бы искривлено. И если ты становишься в нём императором, то ты уже не владеешь собой — ты такой же её слуга, как последний раб. Только пространство, куда попал ты — героично, и от этого никуда не деться.

— Мы совершаем петлю и путаемся в исходных, — бдительно предостерёг Чекаме. — То империя определяется у нас наличием, так сказать, Шарлеманя, то трон сам творит себе седока.

— Позвольте, господа, — шумно вздохнул Годовалов. — Мне очень по душе тема в том свете, в каком представил её уважаемый Иван Никитич. — Годовалов исполнил почтительный поклон в сторону Некитаева. — И всё же я заострю внимание на другом. Никто из нас пока не сказал о принципиальном космополитизме империи. О том, что она является наднациональным строением и не может не учитывать интересы входящих в неё разнообразных племён и народцев. И-на-родцев, — повторил Годовалов, найдя в своих словах невольный каламбур. — Так вот, звание гражданина империи здесь всегда важнее национальности. Итоговой, ещё с римских времён, целью империи служит некая законная справедливость, на худой конец, простите за выражение, — консенсус. В связи с этим мне бы хотелось напомнить о краевом патриотизме. Что я имею в виду? Такая картина. Вот человек просыпается утром — смотрит: солнышко взошло, согласно державному указу. Вроде бы, начинают сохнуть капустные грядки — уже не согласно указу, а согласно законам физической природы. Надо бы их полить… Ну, полил он грядки, идёт дальше, скажем, в присутствие. То есть, он не совсем чиновник, хотя в империи все чиновники, но есть такие, которые исполняют частные должности, к примеру — пасут гусей или тачают сапоги. Допустим, наш обыватель именно таков. Так вот, идёт он и видит, что дорога к его дому проложена какая-то неказистая. Конечно, магистральные пути хороши, и до его уездного городишки доехать можно, однако местные дороги плоховаты. Надо бы их подправить. Да и вообще — гора как-то покривилась от вращения земли. И популяция местного племени придонных русалок, вывернутых, точно камбала, на одну сторону, отчего-то сокращается. И много ещё всякого. И он, собравшись со своими односельчанами, однополчанами, однокашниками, с кем-нибудь собравшись, пытается всё это поправить. Называется это — инициатива. Она, конечно, хороша и могла бы поощряться, но в том-то и состоит сакральный смысл императорской власти, что никакая инициатива, исходящая от незваных доброхотов, поощряться не может. Ибо это есть посягательство на уникальность той самой власти. И перед обывателем встаёт выбор — или не чинить свои хреновые дороги, или чинить вопреки императору. Опасаясь нарваться. А починить хочется — потому что он любит свой дом, любит фамильное кладбище, любит людей, говорящих с ним на одном языке и исповедующих одну с ним, скажем, местную синтоистскую религию. — Годовалов задумался, соображая, куда его занесло, а когда сообразил, решил закругляться. — В свете сказанного, я утверждаю, что обязательно императора погубит обыватель. А потом император погубит обывателя. А потом опять обыватель…

Некитаев с солдатской прямотой зевнул.

— Дорогой мой, — прервал откровение регионального патриота Чекаме, — а почему ты думаешь, что желание полить капустные грядки или подправить покосившийся плетень категорически противоречит воле императора?

— Да вы, господа, совсем ещё философы, — укоризненно заметил генерал и зычно распорядился: — Прошка! Подай хересу.

Денщик мигом поднёс Ивану бокал.

— Честно говоря, я не чувствую оригинальности взгляда, — признался интеллектуально-медитативный лирик — тот, что обходился без записной книжки. — Разговор остаётся в русле сказанного генералом. Ведь это именно император провоцирует достоинство обывателя, а не наоборот.

— Согласен, — поддержал поэта Чекаме. — Однако у нас сегодня почему-то отмалчивается Пётр.

— Да-да, — воодушевился Кошкин и с улыбкой повернулся к Легкоступову: — Ты мог бы поспорить с Иваном Никитичем. По-родственному.

Некитаев ошпарил Феликса таким взглядом, что, право, лучше бы он его окурил. Пётр почувствовал в ситуации какую-то неуправляемую фальшь, какую-то неочевидную западню, однако деваться было некуда. В голове Легкоступова по-прежнему царил лёгкий ералаш, но он был обязан, он непременно должен был вызвать к себе его интерес. А слова… Слова найдутся сами и именно те, что нужно.

— Я думаю, нам с вами не следует по науке древних договариваться о смысле понятий. — Дабы не упустить нить и случайно не отвлечься на встречный взгляд, Пётр поднял глаза к потолку. — Однако уместен будет небольшой обзорный экскурс. Согласно римскому праву, верховная государственная власть принадлежит народу. Это он — народ — на выборах или иным способом наделял полномочиями сперва царей, затем консулов и впоследствии императоров. Высшие эти полномочия и звались изначально «империум». Только много позже в обиходе понятие слилось с именем территории, где простиралась обозначенная этим понятием власть. Далее. В Византии слово «император» переводилось на греческий как «автократор» — по-нашему «самодержец». Выше него стоял лишь «Пантократор» — сиречь Вседержитель, титул самого Бога. Тут следует сразу же отметить коренную разницу в западном и восточном понимании царской власти. Православное учение о ней имеет своим прообразом Ветхий Завет. Там рассказывается, что первоначально Израилем управляли так называемые судии. После них беззаконие умножилось, и страдающий народ обратился к Господу с просьбой устроить своё бытие вновь — тогда-то ему и были дарованы цари. Отсюда идёт и русское понимание происхождения царской власти, часто толкуемое поверхностно в духе «общественного договора». На самом деле порядок здесь был иной, священный: народ обращался ко Христу, моля о послании царя, и в случае успешной своей молитвы его обретал. Поэтому самодержец был ответствен не перед ним, народом, а перед единым Богом — недаром тот именуется в церковных песнопениях «Царём царствующих» и «Господом господствующих». Титул самодержца обозначал, таким образом, отнюдь не абсолютную власть, а независимость от прочих стран… — Легкоступов замолчал, как будто его осенила внезапная мысль, и опустил взгляд на публику. — Однако наш разговор пошёл иным путём. Так что оставим это. Говоря об императоре, я бы хотел вместе с вами вспомнить о смерти. В целях синхронизации нашей мысли и логики.

— О смерти? — отчего-то оживился Некитаев.

— Да, Ваня, о смерти. Ты сам первым упомянул о неуязвимости. О том, что это качество — определяющее для императора, входящего в мир, как в своё ловчее хозяйство. А ведь проблема неуязвимости — это всегда, или почти всегда, проблема смерти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: