— Ты можешь почистить пистолет? — спрашивает Ферт.
— Ладно, — говорит Пин. — Разбери пистолет, и я его тебе вычищу.
Пин — мальчишка, которого все немного побаиваются из-за его шуточек, но Ферт чувствует, что сегодня Пин не позволит себе никаких намеков на пожар, на Джилью и на все остальное. Поэтому Пин сейчас единственное существо, с кем он может перекинуться словом.
Ферт расстилает на земле носовой платок и складывает на нем части пистолета, который он постепенно разбирает. Пин спрашивает, нельзя ли ему тоже поразбирать пистолет, и Ферт учит его, как это делать. До чего же хорошо разговаривать с Фертом вот так вполголоса и не осыпать друг друга оскорблениями! Пин сравнивает пистолет Ферта со своим, зарытым, и говорит, какие части у них не похожи, какие детали красивее у одного, а какие — у другого. Ферт не твердит, как обычно, что он не верит, будто у Пина есть зарытый пистолет. А может, это неправда, что все они не верят ему, может, они говорят так только для того, чтобы подразнить его? В сущности, Ферт тоже хороший парень — когда с ним вот так разговоришься; объясняя, как устроен пистолет, он увлекается и становится добрым. И даже пистолеты, когда беседуешь о них, разбираясь в их механизме, перестают быть орудиями убийства и оказываются причудливыми, волшебными игрушками.
Но остальные партизаны угрюмы и необщительны. Они не обращают внимания на Пина, который вертится подле них, и не желают петь. Скверно, когда уныние пронизывает людей, как холодный туман, когда они перестают доверять своим командирам и воображают, что их уже окружили немцы, карабкающиеся с огнеметами по поросшему рододендронами склону. Тогда людям начинает казаться, будто они обречены перебегать из долины в долину и гибнуть один за другим и что войне не будет конца. В такие минуты всегда завязываются разговоры о войне, о том, когда она началась, кому она понадобилась, когда она кончится и будет ли тогда лучше или еще хуже, чем прежде.
Пин не видит большой разницы между теперешним временем и тем, когда войны не было. Ему представляется, что с тех самых пор, как он родился, все только и говорили что о войне; вот только бомбежки и затемнения начались позднее.
Над горами то и дело пролетают самолеты, но здесь можно смотреть на них снизу вверх, не убегая в щели. Потом издалека, со стороны моря, доносятся глухие взрывы бомб, и люди начинают думать о своих домах, возможно уже разрушенных, и говорить, что война никогда не кончится и не поймешь, кому она нужна.
— Я-то знаю, кому она понадобилась! Я видел их своими собственными глазами! — Это встревает в разговор Жандарм. — Студентам, вот кому!
Жандарм еще более невежествен, чем Герцог, и почти так же ленив, как Дзена Верзила; когда его отец, крестьянин, сообразил, что ничто не заставит его сына взять в руки мотыгу, он сказал: «Иди-ка в жандармы» — и тот пошел; носил черный мундир с белой портупеей, служил в городе и в сельской местности, никогда толком не понимая, что его заставляют делать. После «восьмого сентября»[10] его заставили арестовывать отцов и матерей тех, кто уклонился от призыва; однажды он узнал, что его собираются отправить в Германию, потому что пошли слухи, будто он за короля, и тогда он сбежал. Поначалу партизаны думали пустить его в расход за то, что он арестовывал их родителей, но потом поняли, что он просто жалкий бедняк, и направили в отряд к Ферту, потому что во всех остальных отрядах держать его не пожелали.
— В сороковом году я был в Неаполе, — говорит Жандарм, — и знаю, как было дело. Во всем виноваты студенты. Они размахивали флагами и плакатами, пели про Мальту и Гибралтар и требовали пятиразовой кормежки.
— Помолчи уж, — говорят ему, — ты ведь был тогда жандармом; ты же был на их стороне и разносил повестки в армию.
Герцог плюет и хватается за свой австрийский пистолет.
— Жандар-р-мы канальи, паскуды свинячьи, — цедит он сквозь зубы.
В его краях издавна воевали с жандармами; жандармов у них подстреливали даже на ступеньках придорожных часовен.
Жандарм пытается протестовать, размахивая большими крестьянскими руками перед малюсенькими глазками, спрятанными под низко нависшим лбом.
— Мы, жандармы… Мы, жандармы, были против них! Да, судари мои, мы были против войны, которую затеяли студенты. Мы поддерживали порядок. Но их было в двадцать раз больше, вот война и началась!
Левша сидит поодаль и страдает. Он помешивает рис в котле; если перестать его помешивать, рис тут же пригорит. Время от времени до него долетают отдельные фразы. Левше всегда хочется присутствовать при разговорах о политике: никто из них ничего не понимает, и надобно им все растолковывать. Но сейчас он не может отойти от котла; он ломает себе руки и подпрыгивает.
— Капитализм! — то и дело выкрикивает он. — Эксплуататорская буржуазия!
Ему хочется подсказать им нужное слово, но его никто не слушает.
— В сороковом году в Неаполе, — рассказывает Жандарм, — произошло большое сражение между студентами и жандармами. Если бы мы, жандармы, сумели им как следует врезать, войны бы не было. Но студенты хотели спалить мэрию. Муссолини, хочешь не хочешь, пришлось начать войну.
— Бедняжка Муссолини! — смеются партизаны.
— Чума на тебя и на твоего Муссолини, — ругается Герцог.
Из кухни доносятся вопли Левши:
— Муссолини! Империалистическая буржуазия!
— Мэрию! Они хотели спалить мэрию! А что было делать нам, жандармам? Сумей мы поставить их на место, Муссолини бы войны не начал.
Левша разрывается между долгом, привязывающим его к котлу, и желанием поговорить о революции. В конце концов его вопли привлекают внимание Дзены Верзилы. Левша делает ему знак подойти. Дзена Верзила по прозвищу Деревянная Шапочка думает, что его зовут попробовать рис, и решает приподнять зад. Левша говорит ему:
— Империалистическая буржуазия, скажи им, что войну развязала буржуазия ради раздела рынков сбыта.
— Дерьмо! — говорит Левше Дзена и поворачивается к нему спиной. Рассуждения Левши ему давно осточертели: он не понимает, о чем тот твердит; он ничего не знает ни о буржуазии, ни о коммунизме; мир, где все должны трудиться, его не привлекает, он предпочитает мир, где каждый устраивается как умеет, работая помаленьку.
— Свободная инициатива, — зевает Дзена Верзила по прозвищу Деревянная Шапочка, заваливаясь в рододендроны и почесываясь. — Я за свободную инициативу. За то, чтобы каждый мог свободно разбогатеть.
Жандарм продолжает излагать собственную концепцию истории: есть две борющиеся силы — жандармы, люди бедные, которые стараются поддерживать порядок, и студенты, отродье богачей, всякие важные шишки, адвокаты, доктора, комендаторы, выродки, получающие такое жалованье, какое бедному жандарму даже не снилось, но только им и этого мало, и они посылают жандармов воевать, чтобы получать еще больше.
— Ничего ты не понимаешь, — вылезает Левша, который не может больше выдержать и оставляет Пина присматривать за котлом. — Сверхприбыли — вот причина империализма!
— Иди-ка ты стряпать, — кричат ему. — Смотри, как бы рис опять не пригорел!
Но Левша стоит посреди партизан, низенький и неуклюжий в своей матросской курточке, заляпанной на плечах соколиным пометом, и, размахивая кулаками, не умолкая, говорит об империализме банкиров, о торговцах пушками, о революции, которая начнется во всех странах, как только кончится война, — даже в Англии и в Америке, — об уничтожении границ в краснофлагом Интернационале.
Лица у партизан худые, заросшие бородами; волосы космами свисают на скулы; на них одежда с чужого плеча, цвет которой смахивает на цвет серо-засаленной солдатской формы: пожарные куртки, шинели ополченцев, немецкие мундиры с сорванными нашивками. Они пришли сюда разными путями, многие дезертировали из фашистской армии или были взяты в плен, а потом отпущены на свободу; много желторотых юнцов, которыми движет упрямое своенравие, неосознанное желание идти наперекор всем и всему.
10
8 сентября 1943 г. правительство Бадольо объявило о капитуляции Италии, после чего гитлеровская Германия оккупировала Северную и Центральную Италию.