— Одно и то же. Пойми, о чем я толкую. Одно и то же… — Ким останавливается и тычет куда-то пальцем, словно в книгу. — Одно и то же, но совсем наоборот. Потому что здесь — правда, там — ложь. Здесь что-то распутывается, там еще крепче заковываются цепи. То бремя зла, которое тяготеет над людьми Ферта, то бремя, которое тяготеет над всеми нами — надо мной, над тобой, та исконная ярость, которая заложена во всех нас и которая находит выход в выстрелах, в убийстве врагов, — все это то же самое, это заставляет стрелять и фашистов, это вынуждает их убивать с той же надеждой на очищение и освобождение. Но, кроме того, есть история. В истории мы — там, где освобождение, фашисты — на стороне, прямо противоположной. Ничто не пропадает даром, ни один жест, ни один выстрел, хотя он, как ты понимаешь, ничем не отличается от ихнего выстрела. У нас все служит освобождению если не нас самих, то наших детей, построению человеческого общества, в котором не останется места для злобы, светлого общества, где люди смогут быть добрыми. Противная сторона — это сторона бесполезных жестов, бесцельной ярости, бесполезной и бесцельной, даже когда она приводит к победе, потому что она не делает историю, потому что она служит не освобождению, а продолжению и увековечению той же ярости и той же ненависти. В результате через двадцать, через сто или тысячу лет мы снова сойдемся и возобновим наш бой с той же слепой ненавистью в глазах и пусть даже не отдавая себе в том ясного отчета, мы — ради того, чтобы освободить себя, они — чтобы остаться рабами. В этом — смысл борьбы, подлинный смысл, всеобщий, более глубокий, чем всякие официальные формулировки. В стремлении человека к освобождению, простому, элементарному освобождению от унижения: для рабочего — это освобождение от эксплуатации, для крестьянина — от невежества, для мещанина — от его табу, для парии — от развращенности. Я считаю, что наша политическая работа состоит в том, чтобы использовать даже человеческую слабость в борьбе против человеческих слабостей, ради нашего освобождения, так же как фашисты используют нищету для увековечения нищеты и человека против человека.
В темноте видны голубые глаза Литейщика и его русая борода. Он качает головой. Он не знает, что такое ярость. Он точен, как механик, и практичен, как горец; борьба для него — хорошо налаженная машина, механизм и назначение которой ему отлично известны.
— Просто невероятно, — говорит он, — просто невероятно, как с такой дурью в голове ты можешь быть хорошим комиссаром и столь ясно объяснять людям их задачу.
Кима не огорчает, что Литейщик не понимает его: с людьми вроде Литейщика надо говорить, оперируя только четкими понятиями, для них существуют конкретные, определенные вещи и «дурь», для них не существует промежуточной, темной зоны. Но Ким не думает об этом, потому что он обладает, как ему кажется, некоторым превосходством над Литейщиком; его цель — научиться рассуждать так же четко, как рассуждает Литейщик; не надо только выходить за пределы той реальности, которая так естественна для Литейщика, все остальное не так уж важно.
— Ладно. Привет!
Они дошли до развилки. Теперь Литейщик пойдет к Ляжке, а Ким — к Грозе. Этой ночью перед боем надо проинспектировать все отряды, и им приходится разделиться.
Все остальное не так уж важно. Ким шагает один по тропкам с болтающимся на плече маленьким «стэном», напоминающим сломанный костыль. Все остальное не так уж важно. В темноте стволы деревьев приобретают странные, человекоподобные формы. Человек всю жизнь носит в себе детские страхи. «Пожалуй, — думает Ким, — если бы я не был комиссаром, мне было бы страшно. Научиться ничего не бояться — вот конечная цель всякого человека».
Анализируя с комиссарами обстановку, Ким всегда бывает логичным, но, когда он размышляет, пробираясь один по горным тропинкам, вещи опять представляются ему таинственными и магическими, а жизнь людей — наполненной чудесами. «Наши головы все еще забиты чудесами и магией», — думает Ким. Ему то и дело кажется, что он бредет в мире символов, как маленький Ким — по Индии, маленький Ким из книжки Киплинга, столько раз читанной в детстве.
«Ким… Ким… Кто такой Ким?..»
Почему он идет этой ночью по горам готовить бой, распоряжается жизнью и смертью? Ведь за спиной у него унылое детство ребенка из богатой семьи и тусклое отрочество робкого подростка. Порой ему кажется, что он находится во власти неистового душевного хаоса, что он действует под влиянием истерии. Но нет, мысли его логичны, он может четко проанализировать любое явление. Однако он не обладает внутренней ясностью. Внутренней ясностью обладали его буржуазные родители и деды, создававшие капитал. Внутренней ясностью обладают пролетарии, знающие, чего они хотят, крестьяне, стоящие на посту в своих селениях, внутренней ясностью обладают советские люди, которые разрешили все проблемы и теперь ведут войну упорно и методично не потому, что это прекрасно, а потому, что так надо. Обретет ли когда-нибудь внутреннюю ясность он, Ким? Может, когда-нибудь все мы придем к внутренней ясности и мы сможем многого не понимать, потому что наконец поймем все. А пока что мы придаем большое значение вещам, которых просто не существует.
Большевики! Советский Союз, страна, в которой, вероятно, уже обретена ясность. Наверно, там нет больше человеческой нищеты. А здесь у людей до сих пор мутные глаза и шершавые лица. Но Ким любит этих людей. Ими движет порыв к освобождению. Вот тот мальчик в отряде Ферта — как его зовут? Пин? На его веснушчатом лице сохраняется отпечаток ярости, даже когда он смеется… Говорят, он брат проститутки. За что он дерется? Он не осознает, что дерется за то, чтобы не быть братом проститутки. И те свояки — «деревенщина» — дерутся, чтобы не быть «деревенщиной», бедными переселенцами, на которых все смотрят как на чужаков. И тот жандарм дерется за то, чтобы не чувствовать себя больше жандармом, сыщиком, выслеживающим таких же, как он, людей. Потом Кузен — огромный, добрый и безжалостный Кузен… говорят, он ненавидит женщин и всегда вызывается убивать доносчиков… У всех нас имеется своя тайная рана, и мы деремся, чтобы избавиться от нее. Даже у Литейщика? Может быть, даже у Литейщика: его ярость порождена тем, что он не может переделать мир так, как ему хотелось бы. А вот Красный Волк — другое дело. Для Красного Волка возможно все, что он хочет. Надо научить человека желать того, что правильно и справедливо, — в этом состоит политическая работа, работа комиссара. Научить его, что правильно и справедливо именно то, чего он желает, — в этом тоже состоит политическая работа, работа комиссара.
Может быть, когда-нибудь я перестану понимать все это, думает Ким; я обрету внутреннюю ясность и увижу людей совсем в ином свете, пожалуй более правильном. Почему пожалуй? Ну, конечно же, тогда я не стану говорить «пожалуй» — во мне не останется места для сомнений. И тогда я прикажу расстрелять Ферта. Пока что я слишком связан с этими людьми, со всеми их изломами. Даже с Фертом: я уверен, что Ферт ужасно страдает из-за своего ложного самолюбия, заставляющего его во что бы то ни стало вести себя как последняя сволочь. На свете нет ничего печальнее, чем быть злым. Однажды, мальчиком, я заперся у себя в комнате и не ел два дня. Я ужасно страдал, но двери не отпирал; ко мне пришлось лезть в окно по приставной лестнице. Мне очень хотелось, чтобы меня пожалели. То же самое происходит с Фертом. Но он знает, что мы его расстреляем. Ему хочется быть расстрелянным. У людей возникает порой такое желание. А Шкура, что делает сейчас Шкура?
Ким идет по лиственничному лесу и думает о Шкуре, расхаживающем по городу с черепом на берете в комендантском патруле. Он останется один на один со своей слепой, ничем не оправданной ненавистью, один на один со своим предательством, которое гложет его и делает таким злым, что для него уже нет спасения. Он станет в комендантский час выпускать очереди по кошкам, и горожане будут вздрагивать в постелях, разбуженные выстрелами.