В это мгновение грохот заполняет долину: выстрелы, автоматные очереди, глухие разрывы, звук которых усиливается эхом. Это — бой! Пин от страха подается назад. Ужасающий треск разрывает воздух: стреляют близко, совсем близко, но не поймешь откуда. Скоро огонь обрушится на него. Скоро из-за горы с автоматами наперевес появятся немцы и подомнут его под себя.
— Ферт!
Пин удирает без оглядки. Он оставил лопату воткнутой в землю. Он бежит, а над ним раскалывается небо.
— Ферт! Джилья!
Теперь он бежит по лесу. Пулемет, ручные гранаты, выстрелы из миномета. Бой разразился неожиданно, словно проснулся после долгого сна, и непонятно, где он идет, может быть в двух шагах отсюда; может, вот за этим самым поворотом тропинки Пин увидит захлебывающийся огнем пулемет и застрявшие в кустах ежевики трупы убитых.
— Помогите! Ферт! Джилья!
Пин выбежал на голый откос, заросший рододендронами. На открытом месте выстрелы звучат еще страшнее.
— Ферт! Джилья!
В кухне ни души. Они удрали! Они бросили его одного!
— Ферт! Стреляют! Стреляют!
Пин, плача, бегает по откосу. В кустах одеяло — одеяло, под которым шевелится человеческое тело. Тело, нет, два тела. Из-под одеяла высовываются две пары ног — они переплелись и вздрагивают.
— Бой! Ферт! Стреляют! Бой!
XI
До перевала Меццалуна бригада добралась после бесконечного многочасового марша. Дует холодный ночной ветер, пронизывающий до костей. Люди слишком устали, чтобы заснуть, и командиры приказывают сделать недолгий привал под прикрытием большой скалы. В полумраке туманной ночи перевал кажется ложбиной с размытыми очертаниями, расположенной между двумя скалистыми кручами, на которых висят кольца облаков. За перевалом лежат свободные равнины, там начинается зона, еще не оккупированная врагом. Люди не отдыхали с того самого часа, как ушли в бой, но дух их не сломлен: несмотря на то что все они смертельно устали, ими все еще движет азарт битвы. Бой был кровавым и закончился отступлением, но это не был проигранный бой. Войдя в долину, немцы обнаружили, что окружающие ее гряды гор кишат орущими партизанами, которые обрушили на них шквал огня. Много немцев попадало в кювет; несколько грузовиков вспыхнули как свечки, и от них не осталось ничего, кроме черной груды обломков. Потом к немцам прибыло подкрепление, но сделать им уже почти ничего не удалось. Было убито всего лишь несколько партизан, оставшихся на дороге вопреки приказу или отрезанных во время схватки с противником. Партизанские командиры, своевременно уведомленные о приближении новой автоколонны, вовремя отвели свои подразделения и ушли дальше в горы, избежав окружения. Немцы не такой народ, чтобы остановиться, получив по носу. Вот почему Литейщик решил, что бригада должна оставить это место, которое могло бы превратиться в ловушку, и переместиться в другие долины, которые еще не заняты партизанами и которые легче оборонять. Отступали под покровом ночи по горной тропе, ведущей к перевалу Меццалуна, — молча, организованно, с караваном мулов в арьергарде, везущим боеприпасы, еду и раненых.
Теперь, примостившись за скалой, люди Ферта лязгают зубами от холода; они с головой закутались в одеяла и похожи на арабов в бурнусах. Отряд потерял одного человека — комиссара Джачинто, лудильщика. Он остался лежать на лугу, сраженный огнем немецкого крупнокалиберного пулемета. А одного из калабрийских свояков, Графа, легко ранило в руку.
Ферт вместе со своими людьми. Лицо у него желтое, а на плечах одеяло, придающее ему действительно больной вид. Молча, подергивая ноздрями, он одного за другим оглядывает людей из своего отряда. То и дело он вроде бы собирается отдать какой-то приказ, но удерживается. Никто из отряда не сказал ему еще ни единого слова. Если бы он что-нибудь приказал или если бы кто-нибудь из товарищей заговорил с ним, все, конечно, тут же бы восстали против Ферта и было бы сказано много жестоких слов. Но сейчас время для этого неподходящее. Это поняли все — и Ферт, и партизаны; словно по молчаливому уговору, он ничего им не приказывает и никого не подгоняет, а они все, что надо, делают сами. Отряд идет, поддерживая дисциплину, не разбредаясь и не препираясь из-за того, чей черед нести поклажу. И все-таки не скажешь, что у отряда нет командира. Ферт все еще командир, достаточно его взгляда, чтобы люди сразу же подтянулись. Ферт великолепный командир, он рожден быть командиром.
Кутаясь в башлык, Пин смотрит на Ферта, на Джилью, затем на Левшу. Лица у них обычные, повседневные, только осунулись от холода и усталости. На лице ни одного из них не прочтешь, что произошло этим утром. Проходят другие отряды. Некоторые из них останавливаются поодаль, другие продолжают марш.
— Джан Шофер! Джан!
В одном из остановившихся на привал отделений Пин примечает своего старого знакомого из трактира. Тот одет по-партизански и вооружен до зубов. Джан сперва не понимает, кто это его окликнул, потом тоже изумляется:
— О… Пин!
Оба они рады встрече, но выражают свои чувства скупо, как люди, не привыкшие говорить друг другу любезности. Джан Шофер выглядит теперь совсем по-другому: он около недели в партизанском отряде, но глаза его больше не похожи на глаза пещерного животного, слезящиеся от дыма и алкоголя, как у всех завсегдатаев трактира. По его щекам сразу заметно, что он решил отпустить бороду. Он в батальоне у Эфеса.
— Когда я заявился в бригаду, — рассказывает Джан, — Ким хотел определить меня в ваш отряд.
Пин думает: «Ему невдомек, что это значит. Видимо, незнакомец из Комитета, который был в тот вечер в трактире, представил обо всех них паршивый рапорт».
— Черт возьми, Джан, — восклицает Пин, — мы были бы вместе. Почему же тебя не направили к нам?
— Так. Сказали, что это теперь уже ни к чему: ваш отряд скоро расформируют.
«Ну конечно, — думает Пин, — только что появился, а уже все про нас знает». А вот Пину не известно ничего о том, что происходит в городе.
— Шофер, — говорит он, — что нового в переулке? И в трактире?
Джан хмурится.
— Ты что, ничего не слышал? — спрашивает он.
— Ничего, — говорит Пин. — А в чем дело? Солдатка родила ребенка?
Джан плюет.
— Не хочу больше слышать об этих людишках, — говорит он. — Мне стыдно, что я родился и вырос среди них. Мне уже давно стало тошно от тамошней жизни, от всех их рож, от трактира, от запаха мочи, которым провонял переулок… но я все оставался… Теперь мне пришлось удрать, и я даже чуть ли не благодарен той падле, которая на меня донесла…
— Мишель Француз? — спрашивает Пин.
— Француз тоже. Но падла не он. Француз ведет двойную игру с «черной бригадой» и «гапом» и все еще не решил, на чьей же он стороне…
— А остальные?
— У нас была облава. Всех похватали. Мы только-только решили создать «гап»… Жирафа расстреляли… Других — в Германию. Переулок почти обезлюдел… Неподалеку от пекарни упала бомба… Все либо переехали в другие места, либо переселились в щели… А здесь — совсем другая жизнь. Мне кажется, что я вернулся в Хорватию. Только там я был за фашистов.
— В Хорватию, разрази меня гром! А что, Шофер, ты делал в Хорватии? Занимался любовными шашнями?.. А что с моей сестрой? Она тоже переселилась в другое место?
Джан разглаживает свою начавшую отрастать бородку.
— Твоя сестра, — говорит он, — сама переселяла других! Сука она!
— Джан, объяснись, — говорит Пин, начиная валять дурака. — Я ведь могу обидеться.
— Болван! Твоя сестра в эс-эс, у нее шелковые платья, и она разъезжает в машине вместе с офицерами. Когда немцы пришли в переулок, она вела их из дома в дом, держа немецкого капитана под ручку.
— Капитана, Джан! Разрази меня гром, какая карьера!
— Вы говорите о женщинах, которые шпионят? — Это Кузен. Он вмешивается в разговор, просовывая между ними свое плоское усатое лицо.
— Об этой обезьяне, моей сестре, — говорит Пин. — Она с детства вечно шпионила. От нее надо было ждать чего-нибудь такого.