— Дай ему, бог, доброго здоровья и души спасения, — набожно, вполголоса, проговорила Аксинья Захаровна. — Слыхали и мы про великие добродетели Семена Елизарыча. Сирым и вдовым заступник, нищей братии щедрый податель, странным покой, болящим призрение… Дай ему, господи, телесного здравия и душевного спасения…

— Так-с, — ответил Данило Тихоныч. — Истину изволите говорить, сударыня Аксинья Захаровна… Ну, а уж насчет хоша бы, примером будучи сказать, этого табачного зелья, и деткам не возбраняет, и сам в чужих людях не брезгует… На этом уж извините…

— Сквернится? — грустно, чуть не со слезами на глазах спросила Аксинья Захаровна.

— Одно слово — извините! — с улыбкой отвечал Данило Тихоныч.

Стуколов плюнул, встал со стула, быстро прошелся раза два в сторонке и, нахмуренный пуще прежнего, уселся на прежнее место.

— Что делать, сударыня? -продолжал Снежков. — Слабость, соблазн; на всякий час не устоишь. Немало Семена Елизарыча матушка Пульхерия началит. Журит она его, журит, вычитает ему все, что следует, а напоследок смилуется и сотворит прощенье. «Делать нечего, скажет, грехи твои на себя вземлем, только веру крепко храни… Будешь веру хранить, о грехах не тужи: замолим».

— Много может молитва праведника, — с набожным вздохом промолвила Аксинья Захаровна. — Един праведник за тысячу грешников умоляет… Не прогневался еще до конца на нас, грешных, царь небесный, посылает в мир праведных… Вот и у нас своя молитвенница есть… Сестра Патапу-то Максимычу, матушка Манефа комаровская. Может слыхали?

— Много наслышаны, — отвечал Снежков. — По нашим местам сказывают, что у ней в обители отменно хорошо и по чину содержится все… Да, сударыня Аксинья Захаровна, это точно-с, дана вам благодать божия… Со своей молитвенницей не в пример спокойнее жить. Иной, чувствуя прегрешения, и захотел бы сам грехи свои замаливать, да сами посудите, есть ли ему время?.. Недосуги, хлопоты… Хоть нашего брата возьмите, как при нашей то есть коммерции станешь грехи замаливать? Суета все: кричишь, бранишься, ссоришься, времени-то и не хватит на божие дело.. Да и то сказать: примешься сам-от замаливать, да, не зная сноровки, еще пуще, пожалуй, на душу-то нагадишь. Ведь во всяком деле надо сноровку знать… А праведнику это дело завсегда подходящее, потому что он на том уж стоит. Он уж маху не даст, потому что сноровку в своем деле знает, за дело взяться умеет. А нам куда! Не пори, коли шить не умеешь… Ваше дело женское, еще туда-сюда, потому что домоседничаете н молитвам больше нашего навыкли, а как наш-от брат примется, курам на смех-хоть дело все брось… Ха-ха-ха!..

И раскатился старый Снежков громким хохотом. Но, кроме сына, никто не улыбнулся ни на речи, ни на хохот его. Все молча сидели, Аграфена Петровна особенно строго поглядела на рассказчика, но он не смотрел в ее сторону. Стуколова так и подергивало; едва мог себя сдерживать. Аксинья Захаровна про себя какую-то молитву читала.

Чтобы поворотить разговор на другое. Патап Максимыч напомнил Снежкову:

— Так что же про Стужина-то зачали вы, Данило Тихоныч?

— Насчет нонешней молодежи хотел сказать, — отвечал Данило Тихоныч. — У Семена Елизарыча, — продолжал он, обращаясь к Аксинье Захаровне, — сынки-то во фраках, сударыня, щеголяют, — знаете в этакой куртке с хвостиками?.. Всему обучены… А ежели теперь прийти на бал али в театре на них посмотреть, от графов да от князей ничем отличить невозможно, купецкого звания и духу нет… коммерция из рук не валится, большая помога отцу. В коммерческой академии обучались, произошли всякую науку, медали за ученье получили, не на вывеску только, а карманные, без ушков значит и ленты нет, — прибавил он, поправляя висевшую у него на шее, на Аннинской ленте, золотую медаль. — Ну, да хоть и без ушков, а все же медаль, почесть, значит… На дочерей бы Семена Елизарыча посмотрели вы, Аксинья Захаровна, ахнули бы, просто бы ахнули… По-французскому так и режут, как есть самые настоящие барышни. И если где бал, танцуют вплоть до утра, и в театры ездят, в грех того, по нонешним временам, не поставляют. А уж одеваются как, по триста да по четыреста целковых платье… И всякую мелочь даже на них, до последней, с позволения сказать, исподницы, шьют французенки на Кузнецком мосту… Поглядели бы вы, как на бал они разоденутся, — любо-дорого посмотреть… В позапрошлом году, зимой, сижу я раз вечером у Семена Елизарыча, было еще из наших человека два; сидим, про дела толкуем, а чай разливает матушка Семена Елизарыча, старушка древняя, редко когда и в люди кажется, больше все на молитве в своем мезонине пребывает. Хозяюшка-то Семена Елизарыча в ту пору на бал с дочерьми собирались в купеческое собрание. В первый раз дочерей-то везла туда… Бабушке, понятно дело, хочется тоже поглядеть, как внучки-то вырядятся. Напоила нас чаем, а сама сидит в гостиной, нейдет в свою горенку, дожидается… И вышли внучки, в дорогие кружева разодеты, все в цветах, ну а руки-то по локоть, как теперь водится, голы, и шея до плеч голая, и груди на половину… Как взвидела их божия старушка, так и всплеснула руками. «Матушки, кричит, совсем нагие!» Да и ну нас турить вон из гостиной. «Уйдите, говорит, отцы родные, Христа ради, уйдите: не глядите на девок, не срамите их». Так мы со смеху и померли.

С изумлением глядели все на Снежкова. Аксинья Захаровна руки опустила, ровно столбняк нашел на нее, только шепчет вполголоса:

— Мать пресвятая богородица! И шея и груди!.. Господи помилуй, господи помилуй!

Фленушка глаза опустила. Параша слегка покраснела, а Настя с злорадной улыбкой взглянула на Данилу Тихоныча, потом на отца. Глаза ее заблистали.

Стуколов не выдержал. Раскаленными угольями блеснули черные глаза его, и легкие судороги заструились на испитом лице паломника. Порывисто вскочил он со стула, поднял руку, хотел что-то сказать, но… схватив шапку и никому не поклонясь, быстро пошел вон из горницы. За ним Дюков.

— Куда вы?.. Куда ты, Яким Прохорыч?.. — говорил Патап Максимыч, выбежав следом за ними в сени…

Не старый друг, не чудный паломник, — золото, золото уходило.

— Душе претит! — отвечал Стуколов. — Не стерпеть мне хульных речей суеслова… Лучше уйти… Прощай, Патап Максимыч!.. Прощай…

— Да что ты… Полно!.. Господь с тобой, Яким Прохорыч, — твердил Патап Максимыч, удерживая паломника за руку. — Ведь он богатый мельник, — шутливо продолжал Чапурин, — две мельницы у него есть на море, на окиане. Помол знатный: одна мелет вздор, другая чепуху… Ну и пусть его мелют… Тебе-то что?

— Не могу. Душа не терпит хульных словес! — ответил Стуколов. — Прощай, пусти меня. Патап Максимыч.

— Да куда ж ты, на ночь-то глядя? — уговаривал его Патап Максимыч.Того и гляди метель еще подымется, слышь, ветер какой!

— Метели, вьюги, степные бураны давно мне привычны. Слаще в поле мерзнуть, чем уши сквернить мерзостью суесловия. Прощай!

Умаливал, упрашивал Патап Максимыч старинного друга-приятеля переночевать у него, насилу уговорил. Согласился Стуколов с условием, что не увидит больше Снежковых, ни старого, ни молодого. Возненавидел он их. Патап Максимыч кликнул в сени Алексея.

— Яким Прохорыч устал, отдохнуть ему хочется. — сказал он. — У тебя пускай заночует. Успокой его. А к ужину в горницу приходи, — примолвил Патап Максимыч вполголоса.

Алексей с паломником вниз пошли. Патап Максимыч с молчаливым купцом Дюковым к гостям воротились. Там старый Снежков продолжал рассказы про житье-бытье Стужина, — знайте, дескать, с какими людьми мы водимся!

«Что ж это такое? — думал Патап Максимыч, садясь возле почетного гостя. — Коли шутки шутит, так эти шутки при девках шутить не годится… Неужели вправду он говорит? Чудное дело!»

Рассказывал Данило Тихоныч про балы да про музыкальные вечера в московском купеческом собрании, помянул и про голые шеи.

— Да зачем же у вас девок-то так срамят? — спросил, наконец, Патап Максимыч. — Какой ради причины голых дочерей людям-то кажут?

— Так водится, Патап Максимыч, — с важностью ответил Снежков. — В Петербурге аль в Москве завсегда так на балы ездят: и девицы и замужние. Такое уж заведенье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: