Она возбужденно, неестественно смеялась, больно теребила его, а потом вновь притихала, и опять Юзя видел, как подергивается совсем по-ребячески, плаксиво ее раздвоенный ямочкой подбородок, как вот-вот выхлюпнется из глаз беспокойно плывущая по ним слеза.
Это состояние передавалось и ему самому, он чувствовал время от времени приступы нервной спазмы, стягивавшей горло, отнимавшей язык, чувствовал лихорадочный стук в висках и соленый (такой знакомый уже!) привкус во рту — после чего, знал, заноет грудь, встревоженная колючим кашлем.
«Не надо волноваться. Вредно волноваться» — словно кто-то другой уже, вместо него, Юзи, неслышно говорил ему простые, житейски мудрые слова.
— Прощайте, — поспешно поднялся он. — Я рад за вас, Анна Сидоровна: все же какая-то своя жизнь у вас будет. Что ж… каждому свое. Прощайте.
— До свидания, Юзик милый… Приходите в церковь, когда я буду венчаться. Придете?
— Хорошо… посмотрим, — торопился он уходить, крепко пожимая ее руку.
Это была его последняя встреча с Нюточкой. В течение последних дней, когда случилось печальное происшествие, навсегда разлучившее Нюточку с жизнью, — Юзе не довелось уже повидать девушку.
…Приходил теперь каждый вечер Герасим Трофимович. Елизавета Игнатьевна выносила тогда в палисадник чайный столик, и все семейство Сыроколотовых степенно ужинало и пило чай с лимоном, а мужчины были заняты еще и другим делом: с осторожкой поглядывая вокруг (не подслушивает ли кто за забором), поругивали коммунистов и отсчитывали дни «царям иудейским».
Сидор Африканыч наклонялся близко к своему будущему зятю и, весело подмигивая, говорил:
— Герасим Трофимович, я так думаю, что годик, не больше, осталось им хозяйничать. Никак не больше — заверяю честным словом. Атмосфера показывает… Ха-ха-ха…
— , Дай Бог! Вашими устами мед пить, -оживлялся бывший городской голова. — Дай Бог. А потом бы мы такие дела… такие дела, Господи!
Герасим Трофимович снижал тут свой голос до таинственного, торжественного шепота и, цепляясь одним глазом за своего будущего тестя, а другим подмигивая невесте, говорил:
— Если полагать, господа, что закон в полной силе вернется в наше государство, — то, само собой, я и есть только городской голова тут. Пересеклась общественная власть и — продолжается. А? Кому же другому тут мое место занять?
— Да, Боже сохрани, — никому! — поддакивала Елизавета Игнатьевна. — Вот уж при вас, Герасим Трофимович, лавки наши нам отойдут… Одну обязательно на Нюточку запишем.
Будущий городской голова бросал благодарный взгляд в сторону своей будущей тещи:
— Вообще, очень хорошо, конечно… Нет, господа хорошие, самоуправление, установленная законом русская, так сказать, общественность — не фунт это изюму! Нет, нет! Мы не печенеги теперешние…
— Угу… угу, — ласково смотрел старик Сыроколотов. — Угy… Печенеги — верное слово сказали!
За забором слышны чьи-то шаги — собеседники настороженно умолкают. На минуту — молчание.
Чох брызгами из чьего-то носа:
— Будьте здоровы, покорнейшим образом!
Кто— то икнул. Чей-то зевок, скрывающий сытую отрыжку. И протяжные, нарочито громкие слова (на-кось, выкуси тот, кто подслушивает за забором!):
— Говорят, на базаре порченых кур продавать стали. Узнать, какая — подуть надо в пух задний. Обман всюду!
Это — мать Нюточки, Елизавета Игнатьевна. И опять — чох, зевок, икота.
— Н-да… н-да! Дела твои, Господи…
Нюточка всегда молча слушает такие беседы. «Король пик… король пик», — вертится у нее в уме, когда глаз натыкается украдкой на Герасима Трофимовича. «Пусть, пусть! — кричит по ночам другая мысль. — Все равно кто»… И ночами трепетно ждала приближающегося дня свадьбы.
А когда уезжал Герасим Трофимович принимать службу в Шлепковцах, в совхозе — первый раз за все время переступила, по приглашению жениха, порог его квартиры.
Оттого ли, что крепка была наливка, которой угощал поджидавший невесту бывший городской голова, оттого, ли, что часто тянулись к ней, Нюточке, развеселившиеся, ставшие дерзкими, вздрагивавшие руки Герасима Трофимовича, поглаживавшие ее плечи, колени, или непривычны были короткие, теплые, напряженные поцелуи, на которые не скупился вдовый Мельников, — Нюточка чувствовала незнакомую до сего радость, дразнящее опьянение, и ее ответные поцелуи становились с каждым разом искренней и желанней.
И если бы в эту встречу Мельников пожелал сделать с ней то, чего так исступленно жаждала в одинокие бредовые ночи, — Нюточка уступила бы… Полулежа на диване, он сильно прижимал ее к себе, оба бессвязно что-то бормотали — так продолжалось несколько минут, а потом Герасим Трофимович разжал свои объятия, вздрогнул, как при сильном ознобе, и откинулся на спинку дивана.
— Ах, ты… миленькая. Можно мне невесте говорить «ты»? А? Можно?
— Можно… — не слыша своих слов, отвечала она, не понимая неожиданно происшедшей в нем перемены. — Я невеста… да, невеста…
Она продолжала лежать на диване, а Герасим Трофимович несколько растерянно возился с папиросой, из которой выпала ватка и высыпался мелко накрошенный табак.
— Да, да… Поженимся… да, да. Поженимся… уж тогда!
Он вяло погладил ее руку и, вынув спички, закурил. Ню-точка все еще бессознательно ждала его ласк, но он поднялся и зашагал по комнате, приводя в порядок вещи, лежавшие па столе.
Тогда Нюточка встала и, не глядя на жениха, направилась к двери. Он пошел ее провожать, в коридоре снова обнял ее и поцеловал, но на этот раз Нюточке было противно прикосновение его курчавых и почему-то мокрых усов.
— До свидания, — сказала она, чувствуя, что что-то надо сказать. — Я себя плохо чувствую…
И она вышла на улицу и торопливо, пошатываясь, побежа-ла к дому.
Было какое-то непонятное, болезненное ощущение: кружи-лась голова, ныл в теле каждый мускул, что-то щекотало в груди. Хотелось сейчас лечь, долго лежать, успокоиться, или -сама вдруг это поняла — вновь почувствовать, но еще острей п дольше то ласковое оцепенение, в котором находилась несколько минут тому назад…
У самых дверей, в темноте столкнулась с кем-то и сразу же узнала: загрузив вход в дом, стоял Полтора-Хама.
От военрука пахло винной прокисью, теплом большого попотевшего тела.
— А-а… — сказал он обрадованно, как показалось Нюточке. — А-а… Вот и вы, наконец. Подождите, не торопитесь.
— Я устала — пропустите, пожалуйста. Такой душный вечер: вероятно, ночью будет гроза…
— Ох-ох-ох! Какая вы сегодня разговорчивая, а? — услыхала над самым ухом горячий ласковый смешок Полтора-Хама. — Да вы никак выпили, а? Дыхните. Ну, так и есть. Тем лучше… Подождите, подождите, — твердил он, идя сзади нее по темному коридору. — Скука ведь тут какая! Жду вот вас… ей-богу, ждал! Вы меня простите, если что там было… А?
— Я прощаю, — неожиданно для себя сказала Нюточка и остановилась.
— Не уходите… слышите? Скука, говорю, отчаянная! И он взял в темноте ее руку и тихонько погладил.
— Чего вы дрожите? Разволновались на свидании… Так, так. Понимаю. А я одинок, до глупости одинок! Муштрую солдат — и ничего больше!
— Пустите, Платон Сергеевич. Чего это вы со мной откровенничать вздумали?…
Но военрук не выпускал се руки. Он чуть привлек к себе Нюточку и тихо, со вздохом сказал:
— Один я тут… Понимаете? И мало… мало пьян — вот что. А хотите еще… ну вместе, а? Хотите, Анна Сидоровна?
— Ну пустите же, голубчик…
— Голубчик? — с пьяным лукавством переспросил военрук. — Голубчик? Отпустить? Нет. Вот так, вот так, сюда, ко. мне… ближе… Ух, какая вы гибкенькая. Ну чего вы дрожите?…
Он вдруг поднял ее и, крепко прижимая к себе, понес…
Она услышала свой первый — больной и радостный -крик в комнате военрука.
А потом плакала — как все плачут, и вновь целовала, забыв свою боль. А когда наступил уже пепельный рассвет, Нюточка очнулась и поняла, что произошло. Она увидела наган, лежавший на ночном столике, и протянула безмолвно к нему оголенную руку.