Не случилось. Проклятый лес. Заклятый. Он выплюнул меня в чужую жизнь.
Но я знаю его привороты и косяки. И у меня есть своё заклинание. Я твержу его всякий раз истово. Исступленно. Вот в этом моя вера крепка. Аки гранит и булат. Верни меня туда! Верни! Ты всё можешь, обитель Велеса! Верни, Лес, заклинаю тебя, не то хуже будет! Верни меня в мою жизнь! Ты меня вырвал из неё. Ты и возвращай! Или я приду в летнюю сушь с ведром керосина… и ты ещё пожалеешь обо всём! Ну, давай же!
Как бы ни так! А он мне грудь рассёк мечом… И молча камень положил в мою протянутую руку. Лес на понт не возьмёшь. Лес всё может. В нём нет дней и минут. Он вне времён. И если он услышит тебя, из него можно выйти в любой век, куда захочешь: в богатую кубанскую станицу, где девки лихо поют "каким ты был…", или на сиреневую планету в созвездии Проксима Центавра, или в Саркел, прямо под мечи и копья воев Святослава, или в дурдом, где угрюмые санитары точат топоры и пилы… Их мечта спилить Лес. И сложить из него новую Вавилонскую башню. Три тыщи лет ничему не научили этих уродов. Но шланги, шприцы и пилы в их руках.
Я ничего не беру в лес. Мне нечего оставлять. Мне ничего не жаль в этой жизни. Только могилы родителей, которые никому кроме меня не нужны. Только моё чудо, мою лесную бабочку. Я люблю её до безумия. Я рассказываю ей страшные сказки. И весёлые тоже. Мы одни их понимаем. Больше никто. Она совсем кроха. Шесть лет. Она чудо-ребёнок. И свет очей моих. Но я уйду и от неё. Я не перенесу боли. Ещё через шесть, или раньше, её начнут превращать в стерву, в лахудру, в гадину, в суку – потому что иные тут не живут… И я не переживу её превращения из лёгкой лесной бабочки в сырую прожорливую гусеницу. Я не переживу этой метаморфозы наоборот, и никакой Овидий не убедит меня…
И никакие санитары не запугают. Да и не будет скоро никаких санитаров. Тяжко, тяжко давит скопленное кощеями. Вот и шлют его за океан. Пусть там чахнут. Над русским златом. А нам здоровей так. Когда злата много, не на что держать детские дома, богадельни и пристанища для таких идиотов, как я. Их все скоро позакрывают. Детей раздадут кому на что. Бабок и дедок пожгут перед выселением. А идиотов и психов просто выгонят на улицы – пошли, мол, на хер, к другим идиотам, нечего выделываться, зеницы у них, вишь, отверзлись! Всё позакрывают. Национальный проект!
Про лес нельзя говорить правду. И вообще ничего. Прокуроры бдят. Скажешь слово – хватают и тащат. Сажают. Или отпускают. Лагеря переполнены. Тюрьмы забиты. С колючей проволокой и овчарками дефицит… Надо ужесточать!!! Но я-то знаю, мест нет. Вот к осени амнистия – боевиков, маньяков и оборотней – на волю, тогда другое дело… Санитары не соврут: уже выписаны четыреста тысяч таджиков и полмиллиарда китайцев – новые тюрьмы строить, расширенной вместимости. Национальный проект! Только ведь и русских пока, почитай, миллионов сто – не справятся китайцы, ещё полмиллиарда звать надо! А мне плевать. Я уйду от них. Лес – мои ворота на волю. И нет ключей от этих ворот ни у санитаров… ни у борзых, бегающих вокруг леса и боящихся войти в него. Волков боятся… Где вы, русские волки Русского Леса? Ау! Нет вас, и никогда не было…
Я уже почти выходил из леса. Ели с их навьими чарами остались позади. Над головой гробовой крышей нависала листва – каждый лист был сырым, живым, плотоядным – каждый тихо шевелился, глядел сверху на меня, притаившись, следил, готовый пираньей сигануть вниз, вгрызться в затылок… Но впереди что-то брезжило. Я знал, что выйду в чужую обыденную жизнь. Обрыдлую и нелепую, как скопище немытых обобранных бомжей под ослепительной рекламой иноземного мыла. Я бы отдал её, не раздумывая, чтобы выйти в то прошлое, которое то ли было, то ли не было… Ведь это колдовской лес. Он всё может. Он понял мои заклятья. Мои заклинания. Оставалось совсем немного, полсотни шагов…
… когда я услышал за спиной лёгкий шелест крыл. И тихую поступь на перепутье, будто невесомый серафим коснулся тяжёлой мокрой травы своими небесными стопами – раз, другой, третий, спускаясь оттуда, где не каждому из нас придётся побывать и где меня уж точно не ждут. Спустился, шестикрылый, чтобы оберечь, спасти… Пахнуло над головой. Еловая лапа-чаровница. Опахало лешего … Нет, это крыла. Это ангел. Хранитель. Мой! Наконец-то!
Перстами легкими как сон моих зениц коснулся он… И внял я неба содроганье. Свет пришёл раньше. Там, впереди, ещё должна была висеть сырая живая набрякшая моей кровью листва… И горний ангелов полёт… Её не было. И не было огромного слоновьего столба с исполинской рекламой "пепси" и самых удобных в мире прокладок. И не было бесконечного потока импортных консервных банок на колёсах. Лишь проехала нелепо синяя "Победа". За ней полудеревянный "москвичонок"-бочонок… А с другой стороны "Волга" с оленем. Лес сотворил чудо. Русский Лес. Он вернул меня в мою жизнь. Ибо каждому воздаётся по вере его. И я пошёл в неё, эту настоящую жизнь, не чуя ног, не ощущая себя… я шёл к корявому дереву над рекой без имени, к "тарзанке", на которой раскачивалась она – голая, вся в синяках, с безумным карим, коровьим взглядом и готовностью быть покорной. Я шёл к Немой… Там было начало начал. Оттуда пошла есть… или как там… Восстань, пророк!
– Счастливая смерть… – патлатый старик присел над трупом, кровавой десницей вырывая изо рта золотую коронку и вглядываясь в размозжённое темя, – так умирают избранные. И бога глас к нему воззвал: фьють – и в нирвану… Эхе-хе! Смотрите: вот пример для вас…
Бомжи уныло, матерясь, рыли яму.
– Он горд был, не ужился с нами, – старик приставил коронку к своему полусгнившему зубу, цыкнул. – Глупец, хотел уверить нас, – коронка с хряском и хлюпом налезла на зуб, – что бог гласит его устами! Идиот! Зажрались санитары, ни хера народ не лечат!
– Не глумись, Упырь. Пусть и этот спит холодным сном могилы, – ответили ему скорбно.
Бомжи долго не могли отдышаться, сидели у кострища, тряслись. Двое помоложе и посильнее за ноги проволокли труп по жухлой листве, оставляя неприглядно голый и сырой след. Спихнули в чёрную мокрядь.
Там русский дух… Яма была бездонна. Тёмный дуб склонялся и шумел над ней.
Да, счастливец. Сколько их таких, счастливцев. Плодородный слой. Почва. На них Лес. На них всё. На семь аршинов вглубь. Почвенники. Корни их переплелись. Они живут медленно. И вечно. Они опорный столп неба.
Но не стоит село без праведника. А лес без лешего. И лешачихи…
Я всё видел. Каждый раз одно и то же. Я сидел возле костра, который не греет. Нет такого огня, чтобы согрел лешего. И не надо… Угль, пылающий огнём в моей отверстой груди, греет меня. Лешему в лесу всегда тепло. Это в прежней жизни как труп в пустыне я влачился… или лежал. Не помню. И не хочу помнить. В прежней жизни провозглашать я стал любви и правды чистые ученья. И не санитары! Не хазаре с печенегами! Не олигархи-сволочи! Нет! В меня все ближние мои бросали бешено каменья.. Не хочу помнить!
Я нашёл Немую. Не ту, что открыла мне тайну Леса. Другую. Совсем другую. Какая разница! Она сидела рядом – страшная, опухшая, безъязыкая. Семь лет назад она вошла в Лес. Она соскучилась без моих сказок. Она искала меня. Кричала: ау-у! И не вышла из леса. Чужие нашли её раньше. Пятеро заезжих бродяг поочередно насиловали её. А потом били. Пинали ногами. У-у, руска билядь! У-у, сука!!! Эта тибе за Коршоду Солтонову! Со временем бродяги получали регистрации, находили русских жён и жильё, уходили из леса, строили мечети, пагоды и капища. Приходили новые. Все на одно лицо. Били, мяли – у-у, сука! – и уходили. Для неё не было времени. В лесу было плохо. Голодно и больно. В лесу было хорошо – не надо делать уроки, заниматься музыкой, выслушивать бабушкины упрёки. Ей не было одиноко. Раз в неделю, а то и чаще бродяги приволакивали новых девочек: мяли и били их. Девочки были слабенькие. Они мёрли, как лесные бабочки. Летом их выбрасывали собакам. Летом и так сытно. Зимы были холодные. Нужно было много тепла. И мяса. Обгрызали и обсасывали каждую косточку. Ей не хватало и костей. Зато коры было вволю… и снега.