— Точно, разоблачили, — с невеселой улыбкой ответил полковник, — состряпали дельце, погоняли по камерам, все номера запомнил на всю жизнь.
И, не торопясь, раздумывая, глядя вдаль, в туманчик, Ряхичев рассказал о своей жизни в эти годы. После ареста, следствия и того, что он назвал «комедией суда», его отправили отбывать заключение, а когда в начале войны заключенных лагеря этапировали на восток, Виктору Аркадьевичу чудом удалось бежать. Кое-какие липовые документишки ему сварганили, с этими справочками и отправился он в военкомат.
— В качестве кого? — спросил Локотков.
— Красноармейца, — спокойно ответил Ряхичев. — Ну, а дальше пошло в соответствии с нехитрыми законами войны. Человек я смекалистый, огня в гражданскую еще похлебал, на нервы никогда не жаловался, произвели в старшины, дали первый орден, и стали мои ребята называть меня папашей… Хворостова, кстати, не помните?
— Сергея? А жив он?
— Живой-здоровый. Так вот, вышли мы в Карелии из боя, в сорок втором было, в марте, все тогда высотки брали, ну и мы как раз взяли. Хоть и холодно было, но сильно запарились, кто живым остался. Переобуваюсь в немецком окопе, чуть не на голову мне Хворостов. Капитан, веселый, выбритый, он всегда щеголем был, Сергей-то. Я, разумеется, отворотился, но он меня опознал. «Неужели?» — спрашивает. Ну что мне отвечать? Я, дескать, не я? Куда денешься? Все ему и рассказал, попросил только: не лишайте возможности воевать. Он меня в контрразведку. Все докладывает своему начальству, а у самого слезы из глаз — горохом. Вообще, чувствительная произошла сцена. Рассказал мою биографию: он-де из числа ветеранов-чекистов, его Дзержинский хорошо знал по делу Поля Дюкса (помните, я вам докладывал на занятиях?), вспомнил приключения мои с Борисом Савинковым, Лациса вспомнил и все такое прочее. Чтобы антимонию не разводить, оставили меня при контрразведке. Языки-то я знаю, немецкий получше других. Вначале переводчиком. Народ у них подобрался стоящий, культурный, интересно работали, с выдумкой, с горячностью. Ну и начальник — мужик бесстрашный. Поверил мне абсолютно, доложил командующему все как есть, тот меня к себе пригласил…
Сухое лицо Ряхичева на мгновение исказилось, но он взял себя в руки, заговорил совсем короткими фразами, твердо, жестко:
— Командующий, оказывается, того же лиха, что и я, хлебал в ту же пору. Спросил меня, что я, как чекист, думаю. Я ответил: работа зарубежных специальных органов по истреблению наших кадров. Я и сейчас так думаю. Мы же их сведениям, на их радость, поверили. А своим людям в доверии отказали. На том и теперь стою. Пойдем отсюда, Ваня, что-то холодно, мерзнут старые кости!
Он поднялся — сухой, стройный, высокий, с серебристыми висками, поежился, потом вздохнул:
— А жена у меня умерла. Теперь один на свете. И, знаете, странно как: думаю, отвоюемся, пойдет народ по домам, а где мой дом?
— Ко мне приедете, — сказал Локотков, — создадим вам условия.
День выдался не по-летнему холодный, даже мозглый. И запах пожарища не унимался, в сырости стал еще острее, горше. Но партизаны спозаранку повезли лес, строиться: баньку, кухню получше, избу девчатам-партизанкам. И опять услышал Иван Егорович голос Саши Лазарева:
Ряхичев слушал улыбаясь, потом спросил:
— Кто певун?
— Лазарев. Я вам про него доложу в подробностях…
В землянке комбриг напоил их чаем с вонючим трофейным ромом. Виктор Аркадьевич выслушал историю Лазарева, потом замыслы Ивана Егоровича насчет разведывательно-диверсионной школы в Печках. Комбриг ушел провожать группу подрывников, разбираться в том, кто «сундучит» аммонит. Начинались дни знаменитой впоследствии «рельсовой войны».
— Откуда такие подробные сведения? — даже удивился Ряхичев.
— У меня туда свои люди засланы. В Печках толковый человек — у него и с курсантами знакомства, и с преподавателями. В Ассари, возле Риги, наборщик, литературу для немцев набирает, бланки для «Цеппелина», замечательный человек, только на язык невоздержан. Так разрешите продолжать?
Ряхичев кивнул, вновь закуривая:
— У них как дело поставлено? Вот, допустим, днем… такой есть у них педагог — Штримутка, так этот Штримутка скажет какому-нибудь курсанту наедине провокацию, допустим: «Наши дела идут на фронтах плохо». А ночью курсанта будят ударом нагайки по лицу. «Что тебе сказал Штримутка?» Курсант: «Ничего». Его опять нагайкой, сапогом под ребро, палкой, чем придется. Это они волю испытывают. Так вот мой парень в Печках о многом наслышан, и практика подтверждает, что они тренируют только физически. О моральной стороне дела не беспокоятся. У них главное — легенду назубок знать, а практика моя подтверждает, что на выученной легенде далеко не уедешь. Если человек честный, он даже в правде на допросе нервничает, сбивается, а эти — как таблицу умножения. Все точно из кирпичиков выстроено, только если один кирпич вышибешь, постройка и рухнет. И никакого воображения у них нет, это точно, Виктор Аркадьевич, извините за такое слово — воображение, но иначе не скажешь. Как часы штампуют, так свою агентуру. Стандарт! И еще не понимают, что если наш человек в их так называемом тылу работает, то ему сочувствуют в сто раз больше людей, чем тамошних немцев, а если их агент у нас, то все против него. Их ловить и изобличать нетрудно, если по-умному, а наших им очень трудно, если опять-таки наши по-умному действуют…
Он свернул своего табаку, сильно затянулся, потом сказал:
— Разведчик должен быть прежде всего человеком одаренным и инициативным, так я считаю. Это не аппарат фотографический, это голова с умом. Вот потому Лазарев для меня кандидатура подходящая. Он сам думает, а не только исполняет, чего велено. Вот глядите, карту он для меня вычертил, здесь уже. Это, конечно, я ему такое задание измыслил тут, чтобы в бой его не пускать, да не углядел, вчера показал он свои данные, а карта с мыслью сделана, даже с талантливой мыслью…
Вытащив из планшетки Сашино не законченное еще произведение, он разложил его перед полковником.
— Ладно, давайте сюда вашего Лазарева, — решил Виктор Аркадьевич. — Побеседуем, посмотрим. Вы так рассказали, что мне даже интересно стало, какой это такой мировой разведчик…
Лазарев явился тотчас же, выбритый, в начищенных чем-то чрезвычайно едким и вонючим сапогах, в немецкой пилотке, лихо посаженной на голову. Козырнул небрежно, обдал старого чекиста дерзким взглядом, сел чуть-чуть вольнее, чем ему бы следовало. Локотков следил за ним тревожным взглядом, как бы уговаривая: «Не куражься, дурак. Жизнь твоя решается, слышишь?»
Во всем остальном разговор пошел как надо. Лазаревские разведданные появились на столе во всем своем четком великолепии. Отвечал бывший младший лейтенант на вопросы сдержанно, ни в чем не запутался, дерзкое выражение глаз сменилось восторженным: Ряхичев и не таких зеленых умел покорять силой своей воли, веселыми огоньками в зрачках, внезапными смешными фразами, вдруг ласковой, доверительной интонацией.
— Так как? — осведомился Локотков, когда Лазарев ушел.
— Можно! — поднимаясь с лавки, ответил Ряхичев. — Вполне можно.
— Вы серьезно?
— В таких делах не шутят.
— А если…
— По всей строгости законов военного времени, — с медленной усмешкой произнес Виктор Аркадьевич. — Если предаст, будем отвечать вдвоем. Согласны?
Собеседование они не закончили, за Локотковым прибежал парень с красивой фамилией Златоустов: возле Больших Камней задержаны трое, что за люди, понять нельзя, документы вроде и настоящие, но вводят в сомнение. Похоже, что трое ждут еще кого-то; вообще, Птуха наказывал передать, что без товарища Локоткова ни за что поручиться не может.