Жогин приказал — ракета взлетела. Он пробежал к аварийному управлению и схватил штурвал. И, круто его повернув, описал в небе пылающую кривую. Он гнал ракету низко над поверхностью планеты.
Ракета шла неслышно: грохот двигателей отставал. Далеко.
Жогин вынул кадмиевый стержень и пустил реактор на полную мощность. Смело ворочая рычагами, он склонял ракету к сложным эволюциям. Двигатель бил и хлестал планету разорванными тяжелыми частицами.
А снизу — Жогину так казалось, нет, он слышал — несся крик существа пронзительный хор голосов, полных ужаса. У Жогина зашевелились волосы на затылке. Показалось — он слышит в общем хоре крик папахена, молящего о своей жизни.
А Черная Фиола светилась — вся! — несравнимым светом атомного распада. И тогда Жогин увел ракету. Он ушел в звезды, оставив в небе Черной Фиолы клубящийся след. Теперь ему открывались и звездная дорога, и крики гри… Он помнил их.
Сделано непрощаемое, он сам не простит себе этого, он убийца. Жогин ощутил изнеможение и тошноту.
— Вы убили их, — сказал Блистающий Шар.
Жогин с усилием разжал челюсти. Глотнул.
— Наверняка, — медленно ответил он. — Плесень… уйдет… из оставшихся… элементов возникнет что-нибудь… лучшее… новая цивилизация.
— Через сколько лет? Через миллиард? — спросил киборг. — Вы нарушили ход опыта. Признайтесь, вы мстили? Тем, на Земле? Вас вела страсть. Вы склонны не к познанию, а к действию. И недостойны нашей жизни.
— Ну, нет! Я буду киборгом, я хочу стать им! — злобно сказал Жогин. — Да, я убил эту плесень. Но разве она достойна жить?
Голос Блистающего Шара прозвучал сухо:
— Когда я исследую новую планету или наблюдаю рост живорастений на ней, я не ищу виновных. Правых тоже. Я только познаю. Вы же хотите судить всех. К тому же до сих пор среди нас, Блистающих, не было убийц.
— Ты хочешь быть первым? Ты убьешь меня?
— Я хочу? — Шар рассмеялся. И тоскливо ныло в душе. Жогин подумал, что это был бы отличный выход: умереть…
Блистающий Шар смеялся, и Жогину страшно было слышать холодную тень человеческого смеха.
— К чему? Я отпущу вас, сброшу в пространство.
— Мертвым? А пистолет? Видишь его?
Жогин скалился. Нет, киборгу не удастся избавиться от него.
И Жогин прицелился.
И снова тень смеха, опять равнодушные, сухие слова:
— Все-таки жаль своей жизни.
— Глупости! Мне жалко гри! А себя нет, не жалею.
Жогин вдруг знакомо ощутил поток любопытства, исходящий от Шара.
— Вам не жалко себя? — спросил киборг. — Это нарушение механизмов самосохранности. Вы все сделали так, чтобы снова жить на Земле, около презираемого отца.
— Но я бы хотел кое-что убить и в своем отце!
— А убили планету. Впрочем, с вами, людьми, у нас как-то не ладится. Я сброшу вас на подходе к Земле.
— Убейте! Мне все равно.
Жогин отбросил пистолет. Тот, падая, тихо звякнул — обойма выпала из него. Он даже поставил ее неправильно. А, все равно.
— Чего вы хотите?.. — спрашивал Блистающий Шар. — Остаться человеком?
— Нет!
— Быть киборгом?
— Нет!
— Тогда чего же вы хотите?
— Помереть, — говорил Жогин. — Нет! Не это.
— Ваше последнее желание? — спросил Шар.
— Нет желаний… Увидеть брата.
— Я сброшу вас на ракетной шлюпке.
Опять прошли вертолеты в ярком пятнышке высокого неба.
Винты их не вращались, но красные машины тихо плыли. И напряженный голос шептал:
— Мне никогда, никогда не написать их…
Но это шептал ему Генка?
Года три назад он приезжал к Жогину в экспедицию, желая писать этюды, а затем картину. Увидев его, Жогин сказал:
— Ты, я вижу, постарел и толстеешь.
Потом они сидели за столом, и высоко над ними прошли эти вертолеты.
— Я бездарен, — хныкал пьяненький Генка. — Сознавать мне это тяжело.
— Не преувеличивай, — говорил ему Жогин.
— Молчи! Вот и Надька все ждала, когда я разверну свой талант и… рукой махнула. Петр… У него-то какой талант, я тебя спрашиваю? О-о, не говори, у него великий талант: я иду, я хожу к ним и не знаю, кто тянет, он или баба.
26
Однажды Жогин вернулся с полевых работ рано, в октябре, первую половину его.
Шла мягкая осень, в легком пальто было приятно.
Жогин взял отпуск и, не зная, куда себя девать, бродил по городу. Не узнавал его: тот стал намного деловитей и шумней. Лошади были редки, словно африканские зебры, и почти не видно свободно бегающих собак.
Зато поналетели, будто просыпались, мелкие лесные птицы: зарянки, щеглы и много синиц, оставшихся зимовать в городе.
Жогин ходил неторопливо, заложив руки за спину. И — философствовал.
Хорошо, соглашался он, пусть люди живут себе в отдельных квартирах, на этажах. Но, если вдуматься, это полный отрыв от корней, от земли-прародительницы. А ведь помнить ее мало, с землей нужна физическая близость — землепашца, огородника, охотника в лесу.
Еще он думал, что старая, временами эгоистическая дружба с зверьем рушилась, что пришла городская раса людей. Им кошка не помогает в борьбе с мышами (которых нет), а собака не нужна для караульной службы. Исчезло ежедневное общение соседей, коротавших вечера на скамейке, рядом.
Ушли эти вечера, не вернуть…
С ними вместе исчезли травки и листики и та земля, которую можно было, разговаривая, сверлить каблуком.
Жогин шел сквером. И старался идти медленно, а ноги шагали по-таежному емко.
Как охотник, шел он вразвалку, оглядывая клены, скамейки, стариков, отдыхающих на них. Особенно один был хорош: законченный тип пенсионера-потребителя, впитывающего, нет, всасывающего собой последнюю осеннюю благодать.
Ноги он вытянул. Седые лодыжки вылезли из штанов, ими он поглощал ультрафиолет. Рядом на скамейке лежал раскрытый чемоданчик. В нем посверкивала бутылка, а из бумажек выглядывали бутерброды и яйца, четыре штуки: печень старика была в порядке.
Вот он пьет из бутылки, высоко поднимая ее. Глотнув, он ободрал яйцо и впихнул его в рот целиком. Жевал: равномерно двигалась нижняя челюсть, шевелилось заросшее волосом ухо. Неужели это папахен?
Жогин не ошибся, на скамейке сидел отец.
— А-а! — закричал папахен, круто оборачиваясь к Жогину и взмахивая бутылкой. — Ты? Иди-ка сюда, есть еще в бутылочке.
И странно, Жогин не повернулся, не ушел. Наоборот, подошел к отцу. Выпил из протянутой бутылки и даже съел яйцо.
Жевал и посматривал на папахена. И впервые заметил на нем тяжелую руку годов. Будто прежний — а выцвел. Стало жаль его. Жогин тоскливо подумал, что он примиряется с отцом.
— Вот, устроился на свободе, — пояснил папахен. — Лучше бы идти в ресторан, да ведь накладно, на шестьдесят целковых в месяц не разбежишься, а ты мне не помогаешь. Нехорошо! Взяли бы меня: старуха моя ушла к дочери… Понятно, я найду другую, помоложе. И Петр меня примет. Нет, я не жалуюсь, расходы у них велики, если посчитать. Но ты-то хорошо зарабатываешь. Сводил бы меня в ресторан, а?
— Ресторанная пошлость, — пробормотал Жогин.
— Почему пошлость? Вкусно, удобно. Главное, культурно, не то, что раньше. Сидишь и боишься, что тебя фужером по голове двинут.
Он хлебнул из бутылки и закусил. Ел он неопрятно, ронял крошки. Глотая, дергал большим кадыком. Отставил бутылку в сторону, вытер губы и вдруг сказал:
— А ты, я вижу, все один.
И на мгновение Жогина пронизало жгучей болью. Он даже сжался, но справился с собой. Он приказал лицу онеметь, губам — улыбаться. Приказал всем лицевым мускулам. И ему это удалось — он почувствовал, что прикрыл свое лицо маской. Но сердце его дрожало и плакало: один, всегда один…
А старик разрыдался. Он плакал и ел, плакал, жевал и давился, пачкая костюм.
«Будь ты проклят! — думал Жогин. — Если я прощу тебя, и подлость твою, и предательство, и баб…»
— Хватит меня жалеть, папаша, — сказал Жогин и похлопал его по плечу.