Он шел весь вечер и всю ночь. Утром, увидав остатки стога, нагреб заиндевелой соломы, чтобы спрятаться от ветра и не ощущать леденящего дыхания не успевшей оттаять земли. Проснулся в полдень. Солнце припекло половину лица и согревало даже через ватник; другая половина тела застыла до костей. Н подставил ее солнцу и скоро забыл про холод. Он снял сапоги, расстелил на высохшей соломе портянки, чтоб продышались. Босые ноги от свободы и теплого ветра стали терять свою тяжесть; она улетала с ветром через кожу, освобождая ощущение пустоты и легкости.
Он шел весь день и еще четыре дня. Голода не чувствовал, а вода из ручьев наполняла клетки его тела, поддерживая их упругость, помогала телу справиться с ацидозом.
Эта ночь застала его на лесной дороге. Давно пора было приглядеть ночлег, но такая мысль ни разу его не потревожила. Его вело чутье, а может и неосознаваемый запах. Во всяком случае, в какой-то момент он реально уловил горечь дыма, а потом в лунном свете перед ним возникла стена, которая оказалась высоким прочным забором. Двухэтажный сруб не оставлял сомнений, что люди здесь поселились навсегда.
Н не стал стучать в калитку, потому что два пса метались за воротами. Они были рады случаю развеять скуку и делали вид, что запугивают путника, хотя любопытство было сильнее служебного долга: лай то и дело пресекался, потому что невозможно одновременно и лаять, и вынюхивать, просовывая нос под ворота. Обменявшись впечатлениями, они опять начинали лаять в полный голос, адресуясь не столько Н, который разочаровал их бездействием, сколько к хозяину: давай! давай! приди и разберись с этим чужаком!..
Н не услышал, как тот подошел к калитке, и только вопрос «Кто там?» выдал его присутствие. После паузы калитка вдруг распахнулась, ослепила яркая вспышка большого фонаря. Заслонившись от света, Н разглядел только босые ноги в кальсонах и направленный ему в живот ствол карабина. «Убери руку, я тебе в глаза погляжу.» Опустив руку, Н увидел, что перед ним крепкий мужик, стриженый под машинку, но с аккуратными, холеными усами. «Ты один?» — Н кивнул. — «Немой?» — Н кивнул снова. — «Стань лицом к воротам. Упрись руками. Ноги раздвинь.» Н сделал, как было велено. Мужик сначала посветил вокруг, убедился, что больше никого нет, и только после этого привычной рукой ощупал Н; даже за голенищами пошарил. «Как же ты без ножа? без ложки? — Не дождавшись ответной реакции, указал стволом карабина. — Ладно, проходи. Собаки тебя встретили без злобы, так что и я не очень опасался.»
В избе он отставил карабин и зажег подвешенную к потолку керосиновую лампу с матовым плафоном. Потом убрал заслонку и достал из дыхнувшей теплом печной пасти большую коричневую кастрюлю. Остро запахло щами. Н остановил его, коснувшись руки, и показал большим пальцем на указательном: чуть-чуть. Хозяин взглянул удивленно, подумал — и сообразил: «Давно не ел?» — Н кивнул. — «Вроде ты не похож на беглого... Вот тебе хлеб, вот половник — сам разбирайся.» Он сел напротив и терпеливо смотрел, как Н не спеша ест свои несколько ложек щей, как отщипывает кусочки хлеба и медленно пережевывает их. «Не куришь? — вот и хорошо: спать сегодня будешь в хлеву. Понимаешь — своих беспокоить не хочу, да и дух от тебя тяжелый. Вот завтра после бани устрою по-человечески...»
Утром Н проснулся оттого, что пришла жена лесничего проведать корову с теленком. Она только раз взглянула мельком на сеновал, неторопливо сделала все дела, поговорила с коровой, а когда Н проснулся окончательно, ее в хлеву уже не было.
Спустившись с сеновала, Н почувствовал, что надо подойти к корове: как-никак — воспользовался ее гостеприимством. Она лежала на чистой соломенной подстилке и смотрела на него с любопытством. Н зачерпнул из стоящего возле ворот мешка горсть ячменя (или это была рожь? — вот уж в чем он точно ничего не смыслил, и сейчас подумал об этом с сожалением) и сел на солому рядом с коровой. Она взяла зерно деликатно, одними губами. Н почти не ощутил их прикосновения, и освободившейся рукой погладил ее. И почувствовал, как что-то ему передалось. Что именно? Он погладил еще раз, потом погрузил в нее руку — и только тогда понял: это было ощущение любви и покоя. Оно вошло в него легко, потому что это место в его душе было пусто, а сейчас наполнялось. Что-то я делал не так, — подумал он. — Всю жизнь я что-то делал не так. Что именно, он не стал думать, потому что прислушивался к потоку бескорыстной любви, льющемуся в него через руку. Как же я жил, если то, что всю жизнь я искал у людей, получил от коровы?..
Он вспомнил, что за всю жизнь не прикоснулся ни к одному животному. Впрочем — нет: в детстве был случай, когда он попытался погладить соседскую кошку, да и то лишь потому, что так велела мать. Кошке не понравилась его холодная, робкая рука, она увернулась отвердевшим, протестующим телом, и одарила его таким уничижительным взглядом, который он помнил даже теперь.
Н посидел возле коровы, потом приласкал и теленка — это оказалось еще приятней. Он смотрел через распахнутые ворота во двор, где была весна, много солнца, щебет птиц, веселые детские голоса, и думал, что ничего ему больше не нужно. Вот только это — и больше ничего. Чтоб так было каждый день. Жить, просто жить...
К обеду возвратился с кордона лесничий. «Сегодня отдохни, осмотрись, — сказал он. — Если никуда не спешишь — может быть, поможешь мне? Работы по весне — невпроворот, а помощник запил. Тоска у него. Я сильно грузить не стану — мне нужен человек на подхвате...»
Где-то на третий день, оказавшись по случаю на чердаке, среди забытого всеми, доживающего свой век хлама, Н увидал свирель. Она была сильно повреждена, две трубочки вообще не издавали звука, но те, что были исправны, говорили почти человеческим голосом. Н не представлял, как ее починить, но взялся — и сделал это. Оказывается, голова тут была совсем не при чем, руки сами делали все, что положено, как будто только этим всю жизнь и занимались.
Правда, игра на свирели задалась не сразу. Н был не новичок в музыке, когда-то в детстве он несколько лет ходил в музыкальную школу, познавая игру на скрипке. Очевидно, несомненный талант, обеспечивающий точность, плюс детская непосредственность, позволяющая услышать именно то, что слышал автор, не замутняя чистоту мелодии собственными эмоциями, создавали неотразимый эффект: звуки попадали прямо в сердце. Его стали выставлять в концертах; слава надвигалась на него; в какой-то момент он даже смирился с такой судьбой. Но в десятом классе он вдруг открыл для себя биологию. Это было не увлечение — это была страсть. Она овладела им сразу и навсегда. Чтобы не огорчать учителей, он продолжал репетировать, и точность его игры не стала хуже. Но музыка в нем умерла. Теперь не он, а смычок извлекал из инструмента звуки, которые походили на мыльные шарики: внешне — красиво, но жизни — нуль. Обычная судьба вундеркинда, — говорили о нем. — Эти скороспелые таланты нельзя гнать, как скаковую лошадь; они должны развиваться естественно...
Он точно уловил момент, когда родители смирились с внезапным поворотом судьбы их сына, и оставил музыку навсегда. Уточним: свою музыку; потому что великая музыка всегда была с ним. Она задавала ритм его трудам и мыслям, и уж тем более она была хозяйкой в паузах. О своей скрипке он если и вспоминал, то не чаще, чем раз в году; а то и реже. Вспоминал так, как мы вспоминаем мимолетные эпизоды из детства: вдруг всплыло в памяти немой картинкой — и уже распадается, тает, уступая место энергичным заботам. Еще несколько мгновений — и исчезло совсем, улетело прочь по своей неведомой орбите, чтобы когда-то в урочный час снова ворваться угасающей вспышкой в плотные слои вашей атмосферы.
Свирель не напомнила ему о скрипке — она была сама по себе. Н подступил к ней с научной обстоятельностью: сперва изучил ее гармонию, затем сыграл (как выяснилось — не забытые) учебные пассажи, и только после этого — чтобы позабавить аудиторию, которая побросала свои игры и сидела возле его ног, открыв от удивления молочнозубые рты, — самое простое, что пришло в голову: «Мы едем, едем, едем В далекие края» и «Happy birthday to you». Своим детям он ничего не играл — другая была жизнь, другие обстоятельства. Впрочем — он и не вспомнил о своих детях, даже ассоциативно: они были взрослыми людьми из давнего-давнего прошлого, еще не пришла пора вспомнить о них, а может — и никогда не придет: мало ли как повернется.