— Откулешний? Зачем?
— Ищу правильную веру.
— Входи.
Вот «Сезам, отворись» для народной души, запертой от «интеллигентов» семью замками железной двери.
«С мужиками вообще принято говорить о нужде и землице, — замечает Пришвин. — Народ слушает господские разговоры и не доверяет. Ему кажется, что „землица“ — не Божья земля, а те проклятые три десятины на душу, которые выкинут ему, как подачку голодной собаке». «Народ безмолвствует». Железная дверь запирается. Но вот — «ищу веры», «Сезам, отворись» — и дверь настежь.
Бог на земле, земля в Боге. Власть земли — власть Божья. Бога безземного не примет народ, так же как земли безбожной. Да будет воля Твоя на земле, как на небе. «Вся воля и вся земля народу» значит: воля Божья на Божьей земле. Вот чего интеллигенция не хочет или не может понять. А не поняв этого, сколько ни «ходи в народ» — не войдешь.
«27-го июня 1880 года пермский окружной суд производил врачебное освидетельствование умственных способностей крестьянина Кантаурова, принадлежавшего к секте бегунов[60] или странников» («Религ. отщ.»).
— Это кто же антихрист? — спрашивает член суда.
— Кто закон нарушил, тот и антихрист.
— Разве власть нарушила закон?
— Нарушила. Потому как законом до 1861 года предоставлено нам пользоваться всеми землями, покосами, полями и угодьями и не нести за сие повинности — так было сказано; а она нарушила. Потому как Бог дал землю всем без пошлин и без налогов.
Это и значит: ни земля без Бога, ни Бог без земли.
Искание Бога — искание Града Невидимого, который должен сделаться видимым — новым устроением земли. Вопрос о Боге — вопрос о земле.
Утолить сначала телесный голод, а потом духовный? Нет, не сначала и потом, а вместе. Нельзя утолить душу, не утолив тела. Не два, а один голод; не два, а одно утоление.
Вот чего интеллигенция не хочет или не может понять. «Ах вы, горькие, горькие!» Не только судьям своим, но и нам, интеллигентам, Кантауров со своими речами об антихристе как нарушителе какого-то небывалого закона: «Бог дал землю всем» — кажется сумасшедшим.
«Причина моего путешествия в страну раскольников и сектантов — слышанные мною диспуты на религиозно-философских собраниях в Петербурге, — говорит Пришвин. — Есть вечные вопросы, которые не очень зависят от образования и внешних различий между людьми. Что останется от всего слышанного мной, если я проверю его в беседе с мудрыми лесными старцами?»
К удивлению своему, встретился он и там, в лесах, с «религиозно-философскими собраниями».
«„Немоляки“, „ищущие“ — знакомы с одним писателем, участником этих собраний. Приносят книги, истрепанный, зачитанный журнал „Новый путь“ с помарками, с отметками, спрашивают о всех членах Религиозно-философского общества. Слушаю их и думаю: какие-то тайные подземные пути соединяют этих лесных „немоляк“ с теми, культурными. Будто там и тут два обнажения одной первоначальной горной породы.
— Кланяйся ты им, — просят меня на прощанье. — Скажи: Дмитрий Иванович кланяется со всем своим согласием.
— И духа не унимайте, — просит Андрей Андреевич.
— Пожалуйста, духа не унимайте, — говорит Алексей Ларионович».
«Богоискатели» интеллигентские, «богоискатели» народные. Что между этими «двумя обнажениями одной горной породы», двумя остриями одной цепи — пропасть, в этом нет сомнения. Сомнение может быть в том, существует ли между ними связь.
Не следует себя обманывать: если и существует, то пока очень далекая. Нет химического соединения, есть только сродство. Всего больше соединению мешает одно свойство интеллигентских «богоисканий».
Когда в нынешнем году в Религиозно-философском обществе назначен был доклад о свободе совести, слушатели собирались вяло, нехотя; на всех лицах была одна мысль: «Опять о политике! Скучно, устали, довольно». А на доклад о теософии валом валили, легко, жадно, радостно, как будто этого только и ждали. Вопрос о свободе совести слишком действенный, к чему-то обязывающий. А теософия хороша именно тем, что она ни к чему не обязывает, — анестезирует, убаюкивает в отвлеченности. Теософские речи слушаются как пение Шаляпина. А этого-то нам и нужно. Все что угодно — только бы не менять ничего в жизни, ни за что не отвечать. И, главное, не пробуждаться от смертного сна, в котором не чувствуешь боли. Сонные мухи ищут смерти; а теософия — та сахарная бумажка, которая обещает сладкую смерть.
Прежде, когда мы говорили «о нужде и землице», то забывали Бога; теперь, когда говорим о Боге, — забываем «нужду и землицу». Или Бог без земли, или земля без Бога, т. е. как раз обратно народу, для которого вопрос о земле и о Боге — один вопрос.
Освобождением политическим болеет интеллигенция, и этой боли не чувствовать мы можем только в смертном сне. Но освобождение религиозное все еще остается непонятным; «духа не унимайте» — эта мольба народа — неуслышанной.
Вопрос о свободе совести для нас — вчерашнее блюдо политики, а для народа — насущный хлеб, вопрос жизни и смерти, то ослабление петли на шее, которое позволяет не задохнуться.
— Как у вас тут после закона о свободе совести?
— Слава Тебе, Господи, — перекрестился старик двумя пальцами. — Теперь везде, по всем церквам звон… Везде колокола. Церкви новые строят…
Ползущие вокруг старой Варнавинской церкви заметили вдруг, что оползень шевелится, — встали на ноги и бегут, спасаются. Вот кто «бегуны, или странники».
Архиерей старообрядческий, которого раньше возили по ночам на возу под рогожами, теперь едет при солнечном свете, в мантии с лиловыми кантами, с вереницей священников и колокольным звоном. А православный батюшка, читатель «Колокола», негодует: «Новая церковь совершенно такая же, как и допетровская, с правами, но почти без обязанностей к государству, — страшный враг господствующей церкви — растет со дня на день».
Тридцать лет просидел Петрушко в яме, скрываясь от антихриста. Семь ям в лесу вырыл некий христолюбец. Чуть что, бывало, сейчас в лес и перейдет в иную яму. Весть о свободе дошла наконец и до ям: вылез Петрушко и построил себе келью поверх земли. А сосед продолжает сидеть в яме.
— Что же он не выходит?
— Боится, не верит, говорит: закон перевéрнется.
— И очень просто, что перевернется, — замечает кто-то.
Если Кантауров не сумеет ответить на вопрос: «Кто антихрист?» — а мы, интеллигенты, будем по-прежнему валом валить на теософию, как на Шаляпина, то, конечно, «перевéрнется».
Для нас — где религия, там уже не политика, а где политика, там уже не религия.
— Самая страшная вера — политика, — говорит бывалая баба Татьянушка на Светлом озере, у самых стен Китежа — града невидимого.
— Политика, известное дело, всего страшнее, — соглашается урядник.
И под большим секретом сообщает: —На всякий случай казаки заготовлены.
Тут же, на Светлом озере — православная часовня, где батюшка-миссионер, тоже, вероятно, читатель «Колокола», проповедует трехперстное сложение; слушатели «щелкают подсолнухи, сплевывают на святую землю, кое-где курят». И на всех холмах — «люди в форменных фуражках с кокардами».
Городовые града видимого — против искателей Града Невидимого.
«Есть ли у этой секты какое-либо систематическое изложение своего учения, епархиальному начальству неизвестно, — сообщает Пругавин из переписки пермского духовного ведомства с министерством внутренних дел в 1878 году о „бегунах, или странниках“ („Религ. отщ.“). — Положительно же известно только то, что секта эта не признает никакой власти на том ложном основании, что в мире царствует антихрист и что как власть духовная, так и светская суть слуги антихриста».
Вот почему «самая страшная вера — политика».
Борьба за освобождение политическое хотя не окончилась, но прекратилась наверху; а там, внизу, все еще продолжается, может быть, сейчас грознее, чем когда-либо, борьба за освобождение религиозное. Наверху — тишина или мертвая зыбь; а внизу, в глубинах своих, народное море кипит на каком-то подземном огне. Стоит приглядеться к этому кипению, чтобы поверить в возможность, неизбежность русской реформации. «Больше всего доставляют счастия эти мгновенные открытия, мгновенные полеты от каких-нибудь костромских мужиков к Лютеру», — замечает Пришвин.
60
Бегуны — разновидность беспоповщины.