А за Горьким и Андреевым идут уже современные не думающие таланты, слепые «ясновидцы», безответственные «описатели». От Чехова к Андрееву, от Андреева к Куприну, от Куприна к Арцыбашеву, от Арцыбашева к Вербицкой — вот нисходящие ступени от интеллигенции к обывательщине.
Чувственное ясновидение Куприна, бытовое ясновидение Алексея Толстого, археологическое ясновидение Алексея Ремизова, этнографическое ясновидение Пришвина. Есть то, что есть, и больше ничего не надо. Я знаю, что они видят, но что они думают и чего хотят — не знаю. Не потому, что это великие, объективные художники (величие и объективность Л. Толстого не мешают знать, что он думает и чего хочет), а потому, что они сами не знают, что думают и чего хотят. Это как известная картинка «Девушка и попугай». Можно любоваться картинкой, но нечего искать в ней смысла. Девушка есть девушка, попугай есть попугай — только и всего. Неунывающие критики и в самых невинных картинках находят смысл. Им и книги в руки. Если очень искать, найдешь; очень скрести, наскребешь. Но для этого надо быть неунывающим критиком. А унывающему читателю все-таки продолжает казаться, что утонченный, углубленный, ясновидящий и не думающий — главное, не думающий — натурализм нынешних «описателей» есть не что иное, как невинная картинка «Девушка и попугай», возведенная в «перл создания». И читателю все-таки жаль сознательной, совестливой литературы; жаль думающих писателей; жаль унывающих критиков; жаль русской интеллигенции; жаль соли, которая была соленою.
Не надо ума, не надо сознанья, не надо идеологии, не надо интеллигенции — вот тайный клич еще не на устах, но уже в сердцах обывателей-описателей. И вот почему Вербицкая, у которой все-таки есть своя «идеология», победила всех.
Победа, разумеется, недолгая. А все-таки не мешает подумать, что она значит.
Несоленая соль ни в землю, ни в навоз не годится; вон выбрасывают ее.
ВОСТОК ИЛИ ЗАПАД?
Вот книга, которая не скоро дойдет до читателей, но не пропадет, потому что обладает главным достоинством книг: она есть, тогда как многих, которые слишком скоро доходят до читателей, вовсе нет.
Я, впрочем, уже и теперь знаю одну московскую барышню-курсистку, которая объявила, что «Серебряный голубь» (повесть Андрея Белого, я о ней говорю) «выше всего Достоевского». Знаю также одного критика в «Аполлоне», который мимоходом и без всяких доказательств, как будто это само собой разумеется, назвал ее «гениальной».
Привожу эти отзывы без насмешки, хотя такие похвалы и напоминают булыжник, убивающий муху на дружеском лбу. Есть доля правды и в них, как во всякой брани и во всякой похвале: дыма без огня не бывает.
Можно бы даже, в известном смысле, согласиться с критиком, что повесть А. Белого гениальна — не талантлива, а именно «гениальна».
Что такое талант и гений? Обыкновенно думают, что очень большой талант — гений, а небольшой гений — талант. Но это не так. Сколько ни увеличивай таланта, не получится гений; и сколько ни уменьшай гения, не получится талант. Тут не количественная, а качественная разница — явления двух разных порядков.
Художник талантливый отражает бытие, то, что есть; гениальный — сам есть новое бытие, то, чего никогда раньше не было и никогда больше не будет. Талант все видит снова; гений все видит в первый раз, как только что глаза открывший Адам. Талант — как все, только просветленное и облагороженное «как все»; вот почему за ним — успех, удача, победа, слава. Гений — вопреки всем, против всех. Только смерть, и смерть крестная, может примирить людей с гением. Люди и природа не любят его — и поделом: гений противозаконен, противоестественен, преступен, разрушителен, чудовищен. Вот почему законы естественные и человеческие заранее принимают все зависящие от них меры против гения: убивают его в колыбели. На двух великих удачников, только двух за целые века: Л. Толстого и Гёте, — сколько убитых!
Думают также, что талантов больше, чем гениев. Может быть, наоборот. Таланты все на виду, наперечет. А незримых гениев такое же бесчисленное множество, как незримых чудес в мире, звезд в дневном небе. Сила гения подобна силе радия, который драгоценнее всех металлов, но в бесконечно малых количествах есть всюду, где жизнь. Л. Толстой, Гёте — куски радия — реже талантов; но бесконечно малые дроби, дробинки, атомы гения рассеяны всюду.
За каждым явлением — чудо; за каждым человеком — гений, то единственное, неповторяемое, неисповедимое, чудесное, что называется личностью, что родилось и умрет с человеком, чего никогда раньше не было и никогда больше не будет, кроме вот этого Петра и вот этого Ивана. Доведите до конца, до совершенства Петрово, Иваново — и получите чудесное, чудовищное, небывалое, невиданное, гениальное. Всякий гений — завершенная личность; всякая личность — незавершенный гений.
У Раскольникова, может быть, не менее гениальная мысль, чем у Наполеона; вся разница в том, что один погиб после многих удач и неудач, а другой погиб сразу. Достоевский — почти удавшийся гений; но в главном для него самого, в религиозной проповеди, тоже потерпел неудачу. До сих пор мы не можем его проглотить: слишком жёсток, жесток, болезнен, опасен, чудовищен, гениален. А как проглотили Чехова! Это потому, что великий талант Чехова — мы же сами, только в «прославленном теле», светлое золото наших сердец; а Достоевский — не мы, а что-то совсем другое; не светлое золото, а темный радий.
Если быть «гениальным» еще не значит быть великим, если существуют гении, так же как таланты, всех размеров — от солнца до атома, то никому не в обиду и без чрезмерных похвал можно сказать, что А. Белый — «гениален». Сразу ли он потерпит неудачу или не сразу (это «не сразу» после смерти гения называется «гениальным творчеством») — не берусь предсказывать. Но уже и теперь видно, что успеха, сочувствия, славы — всего, что свойственно талантам, — у него не будет или будет не скоро. Арцыбашева, Л. Андреева, Куприна глотают с легкостью; Андрея Белого глотать даже не пробуют. Художественная дикость его, шершавость, нелепость, чудовищность так очевидны, что указывать на них почти не стоит. Да и не в них дело. Если бы он избавился от всех своих недостатков, никого бы это не порадовало и не примирило с ним; пожалуй, напротив, ожесточило бы. Главная вина его не в том, что он хуже всех, а в том, что на всех непохож: мал, плох, дик, шершав, уродлив, все, что хотите, — но единственен, неповторяем, не талантлив, а «гениален».
«Настоящая повесть, — говорит автор в предисловии, — есть первая часть задуманной трилогии „Восток или Запад“».
Вот один из примеров художественной слабости А. Белого: то, что должно быть сердцем произведения, он делает заглавием, вывеской. Восток или Запад? Такова, действительно, кратчайшая математическая формула вопроса; но о глубине его нельзя судить по ней, так же как по химической формуле воздуха о глубине воздушной дали.
А между тем вопрос действительно глубок, может быть, глубже всех стоящих сейчас перед нами вопросов о судьбах России. И как бы А. Белый ни коснулся его, уже то, что он это сделал, в русской художественной литературе последних годов принадлежит ему — единственно, «гениально», хотя бы в том условном смысле, о котором я предупредил.
Спор западников и восточников (славянофилов) проходит, как меч рассекающий, через всю историю русского сознания, русской интеллигенции; но острие меча касается здесь же, именно в этом вопросе, и сердца народного. Он был, когда еще не было ни славянофилов, ни западников, ни даже самой России: с ним она родилась.
Призвание варягов — вот первое движение того, что будет Россией: с Востока на Запад. И тотчас в принятии византийского восточного христианства, православия — обратное движение, от Запада на Восток.
Восемь веков, вплоть до Петра, наполнены борьбою тех же двух начал. Петр застал Россию в таком положении, что еще один шаг — и она оторвалась бы окончательно от европейского человечества, отпала бы от него, как высохшая ветвь от лозы. Петр понял, что это вопрос жизни и смерти для России. И судорожным усилием, с вывихом суставов и треском костей, повернул ее лицо к Западу. Кровавым кесаревым сечением, убивая мать, спас ребенка — новую Россию.