— Откуда же будет толчок?

— В том-то и вопрос, откуда! Сидим у моря и ждем погоды… Ну, да что об этом! Расскажите-ка лучше, как наши друзья поживают, изгнанники…

И начал о них расспрашивать с такою жадностью, как будто захотелось и ему приникнуть ухом, прислушаться к биению русского сердца, русского мига, но уже не здесь, в России, а там, за рубежом таинственным…

Первая беседа — с Гераклитом плачущим, вторая — с Демокритом смеющимся. Бывший марксист, теперь тоже умеренно левый и беспартийный. Человек умный, добрый, отзывчивый и, что всего удивительнее, счастливый, но видом счастья своего не оскорбляющий. Если Гераклит — весь впалый, ущербленный, как луна в последней четверти, то Демокрит — выпуклый, круглый, как та же луна в полнолунии.

— Какая часть России в кооперативном движении участвует, как вы полагаете? — чуть ли не с первого слова задал он мне свой любимый вопрос.

Я знал, но притворился незнающим, чтобы сделать ему удовольствие.

— Сотая?

— Как бы не так!

— Десятая?

— Как бы не так!

— Пятая?

— Как бы не так.

Я онемел от удивления, а он лукаво прищурился.

— Третья, батенька, третья часть России! И принялся мне рассказывать о кооперации маслобойных артелей так увлекательно, что, казалось, я слушаю новую «поэзу» Игоря Северянина.

— А существует ли связь между кооперативным движением и политикой? — робко вставил я, чтобы свести разговор к тому, что мне хотелось выведать.

— Как вам сказать? Прямой связи нет. Сами посудите: какая может быть связь между способами хранить свежее мясо или ценами на задки и передки бычачьи (задки для богатых, передки для бедных) и вопросами общей политики? Представьте себе социал-демократа, попавшего в кооперацию: некогда царствие Божие по Марксу и Энгельсу, а теперь задки и передки, — тут уж ни с каким социализмом не разгуляешься: «Смирись, гордый человек!»

— Так нет ли связи косвенной? — вставил я опять, чтобы как-нибудь из задков и передков бычачьих выбраться.

— Косвенная — огромная. Кооперации, как всякое живое явление, сталкиваются с условиями русской действительности, и каждое из таких столкновений для десятков, сотен тысяч людей — нагляднейший урок политики: когда человек стукнется лбом об стену как следует, то начинает понимать, где раки зимуют. Недовольство в массах растет, копится, как электричество в воздухе. Правда, вся эта энергия до сих пор — статическая, неподвижная, и, чтобы перейти в кинетическую, движущую, ей нужен толчок…

— А сейчас — мертвая точка?

— Вот именно. Чему вы улыбаетесь?

— Ивана Ивановича вспомнил: он совсем как вы, насчет мертвой точки…

— Ну, что же? Значит, «прекрасные умы сходятся».

— Откуда же толчок будет?

Я думал, что Демокрит смутится от этого вопроса так же, как Гераклит. Ничуть не бывало.

— Толчок может быть с трех сторон, — отвечал он без малейшей запинки. — От Государственной Думы, от внешней политики, да и мало ли еще откуда…

В конце беседы, может быть, по той же связи мыслей, как Гераклит намедни, заговорил и Демокрит об изгнанниках и начал о них расспрашивать с такою жадностью, как будто и ему захотелось приникнуть ухом, прислушаться к биению русского сердца, русского мига уже не здесь, на родине, а там, в изгнании…

Когда он ушел, я открыл окно и выглянул на улицу. У подъезда торчал незнакомец таинственный в дрянном пальтишке, как-то нелепо и жалобно сзади подшлепнутом, тот самый, что каждый раз по возвращении моем на родину тут как тут… А на небе, остеклившемся, как незакрытые глаза покойника, чешуя облаков светлела светом невиданным, ни вечерним, ни утренним. И пустынная улица, и стены, и крыши, и окна домов, и понурая кляча извозчика, и незнакомец в пальтишке подшлепнутом — все голубело голубизною прозрачною, как внутри сапфира. И такая грусть была во всем, что хотелось плакать…

«Поклонитесь же от нас России!» — вспомнил я и почувствовал, что с мертвой точки не сдвинуться нам, пока не дойдет до России поклон изгнанников и не сольются в одно два биения русского сердца, русского мига — у нас и у них…

МАЛЕНЬКИЕ МЫСЛИ

I

Только простое вечно.

Из многих роз — капля масла, из многих мук — капля мудрости.

Не любить в жизни — быть сухим в море.

Все счастливы, все дышат воздухом; но никто не знает своего счастья, никто не видит воздуха.

В прошлом нет страха — вот почему оно так мило.

Один только страх — страх смерти; одна только надежда — надежда бессмертия.

«Надежда — кормилица старых» (Пиндар).

Чем дальше в жизнь, тем больше за спиною туча покойников.

Смерть нелепее, чем 2 x 2 = 5, а все-таки вот она, смерть!

Мы знаем, но не верим, что умрем. И ведь правда: не умрем.

Бессмертия нельзя доказать, как 2 x 2 = 4. И хорошо, что нельзя: оно вернее, т. е. должно быть вернее.

Что там, за гробом? То же, что здесь, только в ином измерении.

Быть или не быть — лукавый вопрос: кто об этом спрашивает, тот уже решил: не быть.

Неверующий не понимает, что можно верить; верующий не понимает, что можно не верить.

Нельзя доказать, что есть внешний мир (Беркли, Кант); точно так же нельзя доказать, что есть Бог. И то, и другое надо принять на веру; и то, и другое одинаково возможно или невозможно.

Все доказательства бытия Божия никуда не годятся; но «я знаю, что есть Бог, как стрелка на компасе знает, что есть полюс» (Байрон). Надо только, чтобы рядом с компасною стрелкою не было другого магнита, более сильного.

Бог всемогущ пока еще только для Себя, а не для нас, не для мира. Новалис хорошо сказал, что люди должны «помогать Богу».

«Я — Ты», обращение человека к Богу (изречение индийской мудрости). «Я — это Ты, в моем сердце Обиженный» (3. Гиппиус).

«Богоискатели» — глупая кличка: нельзя искать — можно только иметь или не иметь Бога.

В России сейчас много религиозных людей, но между ними нет связи: каждый думает, что он один.

В наше время всякий верующий имеет вид глуповатый. Вот почему так мало верующих; но все-таки больше, чем кажется.

Страх смешного и глупого делает людей смешными и глупыми.

Если бы меня спросили, какая книга самая свободная, самая мятежная, — я ответил бы не задумавшись: Библия. Недаром католикам запрещено ее читать, а мы не смеем или не умеем.

Око за око, зуб за зуб — это все помнят, а вот чего никто: «Если попадется тебе на дороге птичье гнездо с птенцами, и мать сидит на птенцах или на яйцах, то не бери матери» (Второзак., 22, 6). Тут уже «птички-сестрички» св. Франциска да и все христианство.

Трагедия иудейства — между человеком и Богом: человек борется с Богом (Израиль — «богоборец»). Трагедия христианства — внутри человека: человек борется с самим собою.

Евангелие не говорит одному «да», другому «нет», но одному и тому же «да» и «нет». На кажущихся противоречиях, на антиномиях держится Евангелие, как птица на крыльях.

Евангелие, т. е. одно уже то, что такая книга есть, не меньшее чудо, чем воскрешение Лазаря.

Христос никогда не смеялся? Да, в Евангелии нет смеха, но на всем улыбка.

Я пришел к Евангелию через древнегреческие трагедии. Когда я читал их, мне казалось, что нет ничего выше; но прочел Евангелие и увидел, что оно над ними, как звезды над горными вершинами.

Христос говорит с лодки, потому что по воде слышнее звук. Есть такие слова в Нагорной проповеди, которые не могли быть на равнине сказаны.

Музыка иногда убедительнее логики.

Пифагорейцы знали, что музыка — математика в звуках. С такою же точностью, как математика об этом мире, говорит музыка о мирах иных.

Христианство терпит поражение за поражением. Но терпит поражения то, с чем борются, а борются с тем, что живо.

Мир, по крайней мере наш земной мир, конечен, а следовательно, кончится. Хорошо или дурно кончится — это зависит отчасти от нас.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: