Что он сделал, это можно понять, только увидев сквозь внешнее, временное лицо его внутреннее, вечное, потому что у каждого человека — два лица, и чем религиозно-глубже человек, тем внутреннее лицо его противоположнее внешнему.
Алкивиад говорил о Сократе, что он похож на одного из тех груботоченых из дерева или слепленных из глины, безобразных Силенов, которые служат иногда ларцом для изваяний, из слоновой кости и золота, прекрасных Олимпийских богов. Можно бы сказать то же и о Лютере.
«Страшные глаза у него, пронзительные и с таким жутким блеском, unheimlich, что кажется иногда, что это глаза бесноватого», — вспоминает очевидец, после долгой, спокойной и почти дружеской беседы с Лютером.[550] Стоит только вглядеться в резанный на дереве Лукою Кранахом, в 1520 году, портрет Лютера — в это каменно-грубое, тяжелое, костлявое, широкоскулое лицо, с косым разрезом узких, как щелочки, по-волчьи сближенных глаз, — чтобы почувствовать, что в минуты бешенства, когда лицо, наливаясь кровью, густотемно краснело, как раскаленный докрасна чугун, оно могло бы, в самом деле, походить на «лицо бесноватого».[551]
Древнюю и новую, вечную силу беса, владевшую Лютером, мы знаем: «Тевтонская ярость» (Furor teutonicus), и страшное лицо его мы видели. Вся европейская цивилизация едва не сделалась в первой Великой Войне, и если суждено быть Второй, то, вероятно, сделается жертвой этой, свойственной германскому племени, разрушительной силы. Лютер, как все великие люди, народен и всемирен, а в добре и во зле только народен, или, как мы говорим недобрым словом о недобром деле, — «национален». И в этом величайшем зле своем — «Тевтонской ярости» — он чистейший тевтонец-германец.
Темный луч первородного греха, преломясь, как в призме, в каждой человеческой личности, окрашивается в особый цвет. Первородный грех Лютера — недостаточное чувство меры — воля к безмерности, и порождаемый этою волею, владеющий Лютером бес «Тевтонской ярости».
Это зло для него тем опаснее, что он считал его добром. «Лучше всего я говорю и пишу во гневе… Чтобы хорошо писать, молиться, проповедовать, мне надо рассердиться».[552] «Я глубоко необуздан, неистов и очень воинственен; я рожден для того, чтобы бороться с бесчисленным множеством чудовищ и диаволов». «Мне надо выкорчевывать деревья, выворачивать камни… пролагая новые пути в диких чащах лесных».[553] «Я, Мартин Лютер, буду сражаться молитвами, а также, если нужно, кулаками».[554] Правило опасное: от Лютера к Гитлеру — от молитвы к кулаку.
Кажется, в минуты просветления, сам Лютер сознает, что его безмерная безудержность — не добро, а зло, не сила, а немощь. «Сколько раз я себе говорил, что для научения мира мне бы надо быть сдержанней в речах, спокойнее, пристойнее, но, видно, Бог меня для этого не создал».[555] «Я слишком горяч — это я сам знаю. Но зачем же дразнят они (католики) пса на улице? Гнусные богохульства их возмутили бы и каменное сердце».[556] Но эти минуты просветления слишком редки и мимолетны; слишком часто забывает он мудрые слова Писания:
Язык — огонь… он воспаляет круг жизни, будучи сам воспален от геенны. Ибо всякое естество зверей… укрощается… естеством человеческим, а язык укротить никто из людей не может; это — неудержимое зло (Иаков, 3:6–8).
Только что блеснет в нем сознание, как опять потухает и, предаваясь воле к безмерности, он воспламеняет огнем языка весь круг жизни, своей и чужой.
Злейшие враги его не могли бы повредить ему больше, чем он сам себе вредит такими словами, как эти: «Сам Сатана изверг на залитый кровью Рим свою огромную нечистоту — Папу».[557] Или эти: «Надо бы добрым христианам омыть руки в крови папских приспешников… и вытянуть им богохульные языки до самого затылка».[558] Это же не человеческая речь, а звериный вой или крик бесноватого.
Но прежде, чем его за это судить, надо вспомнить, что он только говорит, а враги его говорят и делают; что он и капли крови не пролил, а сколько они пролили — не сосчитать. Надо вспомнить и то, что он искупил свой грех тою двадцатилетнею мукой медленной смерти, о которой он скажет: «Я никому, ни даже злейшим врагам моим, не пожелал бы страдать, как я страдаю».
«О, если бы Лютер умел молчать!» — чуть не плачет Меланхтон; и Кальвин молится: «О, если бы Лютер умел владеть собою! Дай-то ему Бог утишить так неистово в сердце его бушующие бури!»[559]
Но никто не молился тогда и теперь еще не молится самой нужной молитвой, чтобы Римская Церковь увидела, наконец, не это временное, внешнее, а внутреннее, вечное лицо Лютера. Если бы увидела — сколько бед избегло бы христианское человечество и как приблизилось бы к Царству Божьему!
Нет никакого сомнения, что бывали такие минуты, когда Лютер обращался к Римской Церкви именно с этими вечными вопросами. В 1530 году, в «Увещании к людям Церкви на собрании государственных чинов в Аугсбурге», он говорит: «Мы (протестанты) предлагаем вам (католикам) сделать все, что нужно для восстановления мира в Церкви… Мы, благочестивые „еретики“, — ваши лучшие перед людьми и Богом заступники… Вам не обойтись без наших молитв».[560] И в 1537 году, во время тяжелой болезни, когда думал, что умирает: «О, как обрадуются… все друзья Папы, когда я умру! Но радость их будет обманчива, потому что они потеряют во мне своего усердного молитвенника и ходатая перед людьми и Богом».[561] «Сколько раз заставал я его молящимся за Церковь, с воплем, с плачем, с рыданием!» — вспоминает очевидец, думая, что Лютер молится только за протестантскую Церковь. Может быть, он это и сам думал, но бывали минуты, когда он так же молился и за Римскую Церковь; это видно по таким словам, как эти: «Люди нечестивые видят в Церкви только грехи и немощи; мудрые мира сего соблазняются ею, потому что она раздираема ересями. Чистая Церковь, святая, непорочная — голубица Господня — и грезится им. Такова она и есть в очах Божьих, но в человеческих — подобна Христу, Жениху своему, презренному людьми, поруганному, избитому, оплеванному и распятому».[562] Надо быть слепым или ослепить себя ненавистью, как это делали тогда и теперь все еще делают римские католики, чтобы не увидеть в этих словах Лютера сквозь временное, внешнее лицо его — внутренее, вечное.
«Близкие к нему знают, какой он добрый человек», — вспоминает Меланхтон. «Если с врагами своего учения он иногда груб и даже, как будто, жесток, то не по злобе, а по страстной любви к истине».[563] Это вечное, доброе лицо Лютера мог видеть тот нищий студент, которому отдал он потихоньку от жены последнее, что было в доме, — серебряный кубок, потому что, не желая брать ни платы за свои сочинения от издателей, ни жалования за должность священника, он сам часто нуждался. «Надо бы ему глотку заткнуть сотней червонцев!» — предлагал кто-то из взяточников римской курии. «Нет, не заткнешь, — возразил другой. — Эта немецкая скотина презирает деньги. Сколько ни давай, не возьмет!»[564] В голосе Лютера, когда он говорит «деньги внушают людям презрение к Богу», слышится голос св. Франциска Ассизского.[565]
550
Kipler, 1868, p. 73.
551
Fr. Lippman Lucas, 1895, 61.
552
Tischred, 197, 1210.
553
Booth, 117.
554
Bretscheider, 1842, III, 139.
555
Brent, 306.
556
De Wette, I, 417.
557
Prop. de Table, I, 21.
558
Op. ed. Weit, VI, 347.
559
Henry, 1838, II, 252, 353.
560
Op. ed. Erlang, XXIV, 329.
561
Seidemann, 1872.
562
Colloq. 1. 15.
563
Brent, 297.
564
Mathes, s. X.
565
Tischred, 2347, Brent, 310.