Такая чудотворящая ночь предшествовала тому покойному утру, в которое Петр Лукич Гловацкий выехал с дочерью из Мерева в свой уездный город. От всякой другой поры подобные утра отличаются, между прочим, совершенно особенным влиянием на человеческую натуру. Человек в такую пору бывает как-то спокоен, тих и бескорыстен. Даже ярмарочные купцы, проезжая на возах своего гнилого товара, не складают тогда в головах барышей и прибытков и не клюют носом, предаваясь соблазнительным мечтам о ловком банкротстве, а едут молча смотря то на поле, волнующееся под легким набегом теплого ветерка, то на задумчиво стоящие деревья, то на тонкий парок, поднимающийся с сонного озерца или речки.

Редко самая заскорузлая торговая душа захочет нарушить этот покой отдыхающей природы и перемолвиться словом с товарищем или приказчиком. Да и то заговорит эта душа не о себе, не о своих хлопотах, а о той же спокойной природе.

– Ишь птица-то полетела, – скажет ярмарочник, следя за поднявшейся из хлебов птахою.

– Да, – ответит товарищ или приказчик.

И опять едут тихо.

– Должно, у нее тут где-нибудь дети есть, – опять заметит ярмарочник.

– Надо так рассуждать, что есть дети, – серьезно ответит приказчик.

– А может и перелетная.

– Да, может что и перелетная, – предположит приказчик.

И опять разговор оборвется, и опять едут тихо.

Женни с отцом ехала совсем молча. Старик только иногда взглядывал на дочь, улыбался совершенно счастливой улыбкой и снова впадал в чисто созерцательное настроение. Женни была очень серьезна, и спокойная задумчивость придавала новую прелесть ее свежему личику.

На половине короткой дороги от Мерева к городу их встретил меревский Нарцис.

Конторщик скоро шел по опушке мелкого кустарника и, завидев Петра Лукича, быстро направился к дороге.

– Здравствуйте, батюшка Петр Лукич! – кричал он, снимая широкодонный картуз с четыреугольным козырьком.

– Здравствуйте, Нарцис Григорьевич, – отвечал Гловацкий.

Лошадь остановилась.

– Охотился?

– Да, половил перепелочков немножко, Петр Лукич.

– Ты сам-то, брат, точно перепел, – улыбаясь, заметил смотритель.

– Да ведь, батюшка, отрепишься с ними, с беспутниками. Это уж такая дичь низкая.

Нарцис, точно, был похож на перепела. Пыль и полевой сор насели на его росные сапоги и заправленные в голенища панталоны; синий сюртучок его тоже был мокр и местами сильно запачкан.

За плечами у конторщика моталась перепелиная сетка и решето с перепелами.

– Что ж, как полевал?

– Много-таки, батюшка, наловил. Нынче они глупы в такую-то ночь бывают, – сами лезут.

– На что их ловят? – спросила Женни.

– А вот, матушка, на жаркое, пашкеты тоже готовят, и в торговлю идут они.

– Вы ими торгуете?

– Я? – Нет, я так только, для охоты ловлю их. Иной с певом удается, ну того содержу, а то так.

– Выпускаете?

– Нет, на что выпускать? Да вот позвольте вам, сударыня, презентовать на новоселье.

– На что же они мне?

– На что угодно, матушка.

– Ну, бери, Женни, на новоселье.

Нарцис поставил на колени девушки решето с перепелами и, простившись, пошел своей дорогой, а дрожки покатились к городу, который точно вырос перед Гловацкими, как только они обогнули маленький лесной островочек.

– Узнаешь, Женичка? Вон соборная глава, а это Иван-Крестителя купол: узнаешь?

– Какое все маленькое это стало, – задумчиво проговорила Женни.

– Маленькое! Это тебе так кажется после Москвы. Все такое же, как и было. Ты смотри, смотри, вон судьи дом, вон бойницы за городом, где скот бьют, вон каланча. Каланча-то, видишь желтую каланчу? Это над городническим домом.

Женни все смотрела вперед и ручкою безотчетно выпускала одного перепела за другим.

– Э, да ты их почти всех повыпустила, – заметил Гловацкий.

– Да. Смотрите-ка, смотрите.

Женни вынула еще одну птичку, и еще одну, и еще одну. На ее лице выражалось совершенное, детское счастье, когда она следила за отлетавшими с ее руки перепелами.

– Ты их всех выпустишь?

– Всех выпущу, – весело ответила она, раскрывая разом пришитый к решету бездонный мешок.

Перепела засуетились, увидя над собою вольное небо вместо грязной холщовой покрышки, жались друг к другу, приседали на ножках и один за другим быстро поднимались на воздух.

– Вот теперь славно, – проговорила она, ставя в ноги пустое решето. – Хорошо, что я взяла их.

– Дитя ты, Женичка.

– Отчего же, папа, дитя; пусть они летают на воле.

– Их завтра опять поймают.

– Нет, уж они теперь не попадутся.

Гловацкий засмеялся. В его седой голове мелькнула мысль о страстях, о ловушках, и веселая улыбка заменилась выражением трепетной отцовской заботы.

– Боже, господи милосердый, спаси и сохрани ее! – прошептал он, когда дрожки остановились у ворот уездного училища.

Глава одиннадцатая

Колыбельный уголок

Петр Лукич Гловацкий с самого дня своей женитьбы отдавал женин приданый дом внаймы, а сам постоянно обитал в небольшом каменном флигельке подведомственного ему уездного училища. В этот самый каменный флигель двадцать три года тому назад он привез из церкви молодую жену, здесь родилась Женни, отсюда же Женни увезли в институт и отсюда же унесли на кладбище ее мать, о которой так тепло вспоминала игуменья. Училищный флигель состоял всего из пяти очень хороших комнат, выходивших частию на чистенький, всегда усыпанный желтым песком двор уездного училища, а частию в старый густой сад, тоже принадлежащий училищу, и, наконец, из трех окон залы была видна огибавшая город речка Саванка. На дворе училища было постоянно очень тихо, но все-таки двор два раза в день оглашался веселыми, резкими голосами школьников, а уж зато в саду, начинавшемся за смотрительским флигелем, постоянно царила ненарушимая, глубокая тишина. В этот сад выходили два окна залы (два другие окна этой комнаты выходили на берег речки, за которою кончался город и начинался бесконечный заливной луг), да в этот же сад смотрели окна маленькой гостиной с стеклянною дверью и угловой комнаты, бывшей некогда спальнею смотрительши, а нынче будуаром, кабинетом и спальнею ее дочери. Рядом с этой комнатой был кабинет смотрителя, из которого можно было обозревать весь двор и окна классных комнат, а далее, между кабинетом и передней, находился очень просторный покой со множеством книг, уставленных в высоких шкафах, четыреугольным столом, застланным зеленым сукном и двумя сафьянными оттоманками. Только и всего помещения было в смотрительской квартире! Но зато все в ней было так чисто, так уютно, что никому даже в голову не пришло бы желать себе лучшего жилища. А уж о комнате Женни и говорить нечего. Такая была хорошенькая, такая девственная комнатка, что стоило в ней побыть десять минут, чтобы начать чувствовать себя как-то спокойнее, и выше, и чище, и нравственнее. Старинные кресла и диван светлого березового выплавка, с подушками из шерстяной материи бирюзового цвета, такого же цвета занавеси на окнах и дверях; той же березы письменный столик с туалетом и кроватка, закрытая белым покрывалом, да несколько растений на окнах и больше ровно ничего не было в этой комнатке, а между тем всем она казалась необыкновенно полным и комфортабельным покоем.

– Вот твой колыбельный уголочек, Женичка, – сказал Гловацкий, введя дочь в эту комнату. – Здесь стояла твоя колыбелька, а материна кровать вот тут, где и теперь стоит. Я ничего не трогал после покойницы, все думал: приедет Женя, тогда как сама хочет, – захочет, пусть изменяет по своему вкусу, а не захочет, пусть оставит все по-материному.

И Евгения Петровна зажила в своем колыбельном уголке, оставив здесь все по-старому. Только над березовым комодом повесили шитую картину, подаренную матерью Агниею, и на комоде появилось несколько книг.

– Возьмешься, Женни, хозяйничать? – спросил Петр Лукич дочь на другой день приезда в город.

– Как же, папа, непременно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: