В субботу говельщицы причащались за ранней обедней. В этот день они рано встали к заутрене, уморились и, возвратясь домой, тотчас после чаю заснули, потом пообедали и пошли к вечерне.
Зарницын и Вязмитинов зашли в церковь, чтобы поздравить причастниц и проводить их, кстати, оттуда домой.
Погода была теплая и немножко сырая. Дул южный ветерок, с крыш капали капели, дорожки по улицам чернели и маслились, но запад неба окрашивался холодным розовым светом и маленькие облачка с розовыми окраинами, спеша, обгоняли друг друга.
– Будет морозец, – говорили люди, выходя от вечерни.
– И с ветром, – добавляли другие.
Посреди улицы, по мягкой, но довольно скользкой от санного натора дорожке шли Женни и Лиза. Возле них с обеих сторон шли Вязмитинов и Зарницын. Няня шла сзади. Несмотря на бесцеремонность и короткость своего обхождения с барышнями, она никогда не позволяла себе идти с ними рядом по улице.
У поворота на набережную компания лицом к лицу встретилась с доктором.
Он вел за руку свою дочку.
– Доктор! доктор! здравствуйте! – заговорили почти все разом.
– Здравствуйте, здравствуйте, – проговорил доктор с радостью, но как будто отчего-то растерявшись.
Около них прошла довольно стройная молодая дама в песцовом салопе. Она вскользь, но внимательно взглянула на Женни и на Лизу, с более чем вежливой улыбкою ответила на поклон учителей и, прищурив глаза, пошла своею дорогою.
Это была докторова жена, которую он поджидал, тащась с ноги на ногу с своим ребенком.
– К нам, доктор, сегодня, – приглашала Розанова Женни. – Мы вот все идем к нам; приходите и вы.
– Хорошо, постараюсь.
– Нет, непременно приходите; мы будем вас ждать.
– Ну, хорошо.
– Придете?
– Приду, приду непременно; вот только заведу домой дочку. Пойдем, Варюшка, – отнесся он к ребенку, и они расстались.
– Так вот это его жена? – спросила Лиза.
– Эта, – отвечал Зарницын.
– Не нравится она мне.
– Вы ее не рассмотрели: она еще недавно была очень недурна.
– Я не о том говорю, а что-то нехорошо у нее лицо: эти разлетающиеся брови… собранный ротик, дерзкие глазки… что-то фальшивое, эгоистическое есть в этом лице. Нет, не нравится, – а тебе, Женни?
– Что ж, я одну минуту ее видела, пока мы дали ей дорогу, но мне ее лицо тоже не понравилось.
В передней их встретили Петр Лукич и дьякон с женою.
– Как это мы вас обогнали? – спрашивал дьякон, снимая с Женни салоп, между тем как его жена целовала девиц своими пунцовыми губками.
– Мы тихо шли и по большой улице, – отвечала Женни.
В комнате были приятные сумерки.
Девицы и дьяконица вышли в Женнину комнату; дьякон открыл фортепиано, нащупал октаву и, взяв два аккорда, протяжно запел довольно приятным басом:
Подали свечи и самовар. Все уселись за столом в зале.
Доктора долго ждали, но он не приходил.
Отпивши чай, все перешли в гостиную: девушки и дьяконица сели на диване, а мужчины на стульях, около стола, на котором горела довольно хорошая, но очень старинная лампа.
– Нет, в самом деле, Василий Иванович, будто вашего нового секретаря фамилия Дюмафис? – спрашивал Зарницын.
– Уверяю вас, что Дюмафис, – серьезно отвечал дьякон.
– Что это такое? Этого не может быть.
– А почему бы это, по-вашему, не может быть?
– Да как же, помилуйте: какой из духовного звания может быть Дюмафис?
– Стало быть, может, когда есть уже.
Вошел доктор и Помада.
– A! excellentissime, illustrissime, atque sapientissime doctor![12] – приветствовал Александровский Розанова.
Доктор со всеми поздоровался радушно, но довольно сухо.
Женни с Лизою посмотрели на его лицо, плохо скрывающее душевное расстройство, и в одно и то же время подумали о его жене.
– О чем вы это спорили? – спросил доктор.
– Да, вот и кстати! Доктор, может ли быть у секретаря консистории фамилия Дюмафис? – спросил Зарницын.
– Это в православной консистории или в католической?
– В православной.
– Отчего же? В православной очень может.
– А, что! – поддразнил дьякон.
– Тут нет ничего удивительного.
– Разумеется. Я ведь вот вам сейчас могу рассказать, как у нас происходят фамилии, так вы и поймете, что это может быть. У нас это на шесть категорий подразделяется. Первое, теперь фамилии по праздникам: Рождественский, Благовещенский, Богоявленский; второе, по высоким свойствам духа: Любомудров, Остромысленский; третье, по древним мужам; Демосфенов, Мильтиадский, Платонов; четвертое, по латинским качествам; Сапиентов, Аморов; пятое, по помещикам: помещик села, положим, Говоров, дьячок сына назовет Говоровский; помещик будет Красин, ну дьячков сын Красинский. Вот наша помещица была Александрова, я, в честь ее, Александровский. А то, шестое, уж по владычней милости: Мольеров, Расинов, Мильтонов, Боссюэтов. Так и Дюмафис. Ничего тут нет удивительного. Просто по владычней милости фамилия, в честь французскому писателю, да и все тут.
Доктору и Помаде подали чай.
– Что вы, будто как невеселы, наш милый доктор? – с участием спросил, проходя к столу, Петр Лукич.
Розанов провел рукой по лбу и, вздохнув, сказал:
– Ничего, Петр Лукич, устал очень, не так-то здоровится.
– Медику стыдно жаловаться на нездоровье, – заметила дьяконица.
Доктор взглянул на нее и ничего не ответил.
Женни с Лизою опять переглянулись, и опять почему-то обе подумали о докторше.
– Вы где это побывали целую недельку-то?
– Сегодня утром вернулся из Коробьина.
– Что там, Катерина Ивановна нездорова?
– Что ей делается! Нет, там ужасное происшествие.
– Что такое?
– Да жена мужа убила.
– Крестьянка?
– Да, молоденькая бабочка, всего другой год замужем.
– Как же это она его?
– Да не одного его, а двоих.
– Двоих?
– Ах ты, боже мой!
– Сссс! – раздалось с разных сторон.
– Ну-с, расскажите, доктор.
– Да бабочка была такая, молоденькая и хорошенькая, другой год, как говорю вам, всего замужем еще. Стал муж к ней с полгода неласков, бивал ее. Соседки стали запримечать, что он там за одной солдаткой молодой ухаживает, ну и рассказали ей. Она все плакала, грустила, а он ее, как водится, все еще усерднее да усерднее за эти слезы поколачивать стал. Была ярмарка; люди видели, как он платок купил. Баба ждет, что вот, мол, муж сжалился надо мною, платок купил, а платок в воскресенье у солдатки на голове очутился. Она опять плакать; он ее опять колотить. На прошлой неделе пошел он в половень копылья тесать, а топор позабыл дома. Жена видит топор, да и думает: что же он так пошел, должно быть, забыл; взяла топор, да и несет мужу. Приходит в половень – мужа нет; туда, сюда глянула – нет нигде. А тут в половне так есть плетневая загородочка для ухаботья. Там всего в пояс вышины, или даже ниже. Она подошла к этой перегородке, да только глянула через нее, а муж-то там с солдаткой притаившись и лежит. Как она их увидала, ни одной секунды не думала. Топор раз, раз, и пошла валять.
– Ах!
– Га!
– Фуй!
– Боже ты мой! – раздались восклицания.
– Обоих и убила?
– Только мозг с ухаботьем перемешанный остался.
– Ужасное дело.
– Вот драма-то, – заметил Вязмитинов.
– Да. Но, вот видите, – вот старый наш спор и на сцену, – вещь ужасная, борьба страстей, любовь, ревность, убийство, все есть, а драмы нет, – с многозначительной миной проговорил Зарницын.
– А отчего же драмы нет?
– Да какая ж драма? Что ж, вы на сцене изобразите, как он жену бил, как та выла, глядючи на красный платок солдатки, а потом головы им разнесла? Как же это ставить на сцену! Да и борьбы-то нравственной здесь не представите, потому что все грубо, коротко. Все не борется, а… решается. В таком быту народа у него нет своей драмы, да и быть не может: у него есть уголовные дела, но уж никак не драмы.
12
А! превосходнейший, знаменитейший и ученейший доктор! (лат.)