Французский офицер мог бы отлично сказать все это вслух, и тогда я бы, конечно, тоже перевел сделанный ему поклон на французский язык и сказал ему: «Я тронут его вниманием и приношу ему за него тысячу благодарностей».
Нет тайны, столь способствующей прогрессу общительности, как овладение искусством этой стенографии, как уменье быстро переводить в ясные слова разнообразные взгляды и телодвижения со всеми их оттенками и рисунками. Лично я вследствие долгой привычки делаю это так механически, что, гуляя по лондонским улицам, всю дорогу занимаюсь таким переводом; не раз случалось мне, постояв немного возле кружка, где не было сказано и трех слов, вынести оттуда с собой десятка два различных диалогов, которые я мог бы в точности записать, поклявшись, что ничего в них не сочинил.
Однажды вечером в Милане я отправился на концерт Мартини и уже входил в двери зала как раз в тот миг, когда оттуда выходила с некоторой поспешностью маркезина де Ф*** — она почти налетела на меня, прежде чем я ее заметил, и я отскочил в сторону, чтобы дать ей пройти. Она тоже отскочила, и в ту же сторону, вследствие чего мы стукнулись лбами; она моментально бросилась в другую сторону, чтобы выйти из дверей; я оказался столь же несчастлив, как и она, потому что прыгнул в ту же сторону и снова загородил ей проход. — Мы вместе кинулись в другую сторону, потом обратно — и так далее — потеха, да и только; мы оба страшно покраснели; наконец я сделал то, что должен был сделать с самого начала — стал неподвижно, и маркезина прошла без труда. Я не нашел в себе силы войти в зал, пока не дал ей удовлетворения, состоявшего в том, чтобы подождать и проводить ее глазами до конца коридора. — Она дважды оглянулась и все время шла сторонкой, точно желая пропустить кого-то, поднимавшегося навстречу ей на лестнице. — Нет, — сказал я, — это дрянной перевод: маркезина имеет право на самые пылкие извинения, какие только я могу принести ей; и свободное место оставлено ею для меня, чтобы, заняв его, я это сделал. — Вот почему я подбежал к ней. и попросил прощения за причиненное беспокойство, сказав, что я намеревался лишь уступить ей дорогу. Она ответила, что руководилась тем же намерением по отношению ко мне — так что мы взаимно поблагодарили друг друга. Она стояла на верхнем конце лестницы; не видя возле нее чичисбея, я попросил разрешения проводить ее до кареты. — Так спустились мы по лестнице, останавливаясь на каждой третьей ступеньке, чтобы поговорить о концерте и о нашем приключении. — Честное слово, мадам, — сказал я, усадив ее в карету, — я шесть раз подряд пытался выпустить вас. — А я шесть раз пыталась впустить вас, — отвечала она. — О, если бы небо внушило вам желание попытаться в седьмой раз! — сказал я. — Сделайте одолжение, — сказала она, освобождая место возле себя. — Жизнь слишком коротка, чтобы долго возиться с ее условностями, — поэтому я мигом вскочил в карету, и моя соседка повезла меня к себе домой. — А что сталось с концертом, о том лучше меня знает святая Цецилия, которая, я полагаю, была на нем.
Прибавлю только, что знакомство, возникшее благодаря этому переводу, доставило мне больше удовольствия, чем все другие знакомства, которые я имел честь завязать в Италии.
КАРЛИК
ПАРИЖ
Никогда в жизни ни от кого не слышал я этого замечания, — Нет, раз слышал, от кого — это, вероятно, обнаружится в настоящей главе; значит, поскольку я почти вовсе не был предубежден, должны были существовать причины, чтобы поразить мое внимание, когда я взглянул на партер, — то была непостижимая игра природы, создавшей такое множество карликов. — Без сомнения, природа по временам забавляется почти в каждом уголке земного шара; но в Париже конца нет ее забавам — шаловливость богини кажется почти равной ее мудрости.
Унеся с собой ^эту мысль по выходе из Opera comique, я мерил каждого встречного на улицах. — Грустное занятие! Особенно когда рост бывал крохотный, — лицо исключительно смуглое — глаза живые — нос длинный — зубы белые — подбородок выдающийся, — видеть такое множество несчастных, выброшенных из разряда себе подобных существ на самую границу другого — мне больно писать об этом — каждый третий человек — пигмей! — у одних рахитичные головы и горбы на спинах — у других кривые ноги — третьи рукою природы остановлены в росте на шестом или седьмом году — четвертые в совершенном и нормальном своем состоянии подобны карликовым яблоням; от самого рождения и появления первых проблесков жизни им положено выше не расти.
Путешественник-медик мог бы сказать, что это объясняется неправильным пеленанием, — желчный путешественник сослался бы на недостаток воздуха, — а пытливый путешественник в подкрепление этой теории стал бы измерять высоту их домов — ничтожную ширину их улиц, а также подсчитывать, на каком малом числе квадратных футов в шестых и седьмых этажах совместно едят и спят большие семьи буржуазии; но я помню, как мистер Шенди-старший, который все объяснял иначе, чем другие, разговорившись однажды вечером на эту тему, утверждал, что дети, подобно другим животным, могут быть выращены почти до любых размеров, лишь бы только они правильно являлись на свет; но горе в том, что парижские граждане живут чрезвычайно скученно, и им буквально негде производить детей. — По-моему, это не значит что-то произвести, — сказал он, — это все равно что ничего не произвести. — Больше того, — продолжал он, вставая в пылу спора, — это хуже, чем не произвести ничего, если ваше произведение, после затраты на него в течение двадцати или двадцати пяти лет нежнейших забот и отборной пищи, в заключение окажется ростом мне по колени. — А так как мистер Шенди был росту очень маленького, то к этому больше нечего добавить.
Я не занимаюсь научными изысканиями, а только передаю то, что услышал, довольствуясь истиной этого замечания, подтверждаемой в каждой парижской уличке и переулке. Раз я шел по той, что ведет от Карузель к Пале-Роялю, и, увидев маленького мальчика в затруднительном положении на краю канавы, проведенной посредине улицы, взял его за руку и помог ему перейти. Но когда после переправы я поднял ему голову, чтобы взглянуть в лицо, то обнаружил, что мальчику лет сорок. — Ничего, — сказал я, — какой-нибудь добрый дяденька сделает то же для меня, когда мне будет девяносто.
Во мне есть кое-какие правила, побуждающие меня относиться с участием к этой бедной искалеченной части моих ближних, не наделенных ни ростом, ни силой для преуспеяния в жизни. — Я не переношу, когда на моих глазах жестоко обращаются с кем-нибудь из них; но только что я сел рядом со старым французским офицером, как с отвращением увидел, что это как раз и происходит под нашей ложей.
На краю кресел, между ними и первой боковой ложей, оставлена небольшая площадка, на которой, когда театр полон, находят себе приют люди всякого звания. Хотя вы стоите, как в партере, вы платите столько же, как за место в креслах. Одно бедное беззащитное создание, из тех, о которых я веду речь, каким-то образом оказалось втиснутым на это злополучное место, — стояла духота, и оно окружено было существами на два с половиной фута выше его. Карлика беспощадно зажали со всех сторон, но больше всего мешал ему высокий дородный немец, футов семи ростом, который торчал прямо перед ним и не давал никакой возможности увидеть сцену или актеров. Бедный карлик ловчился изо всех сил, чтобы взглянуть хоть одним глазком на то, что происходило впереди, выискивая какую-нибудь щелочку между рукой немца и его туловищем, пробуя то с одного бока, то с другого; но немец стоял стеной в самой неуступчивой позе, какую только можно вообразить, — карлик чувствовал бы себя не хуже, оказавшись на дне самого глубокого парижского колодца, откуда тянут ведро на веревке; поэтому он вежливо тронул немца за рукав и пожаловался ему на свою беду. — Немец обернулся, поглядел на карлика сверху вниз, как Голиаф на Давида, — и безжалостно стал в прежнюю позу. Как раз в это время я брал щепотку табаку из роговой табакерки моего приятеля монаxa. — О, как бы ты, со своей кротостью и учтивостью, мой милый монах! столь приученный сносить и терпеть! — как ласково склонил бы ты ухо к жалобе этой бедной души!