Люди маршируют, идут по древним, истертым землям, полным истории; эти места кажутся для них пустынями и для них одних предназначенными.
Слушает деда его старая, равнодушная ко всему ушастая собака: Карл Иванович имеет ружье, ходит на охоту.
Леса и вырубки подходят к самой Охте. На вырубке хороша охота.
Возьмет Карл Иванович ружье и уйдет в лес. Дома начинали говорить громче: при нем все были приучены к молчанию.
Дед продолжает шутливую песню:
С тех пop в Берлине стар и млад
Одно лишь и твердят:
Нах Африка, нах Африка,
Нах Ки-Ка-Камерун.
Про Африку и Камерун я, живущий на Надеждинской, угол Саперного, ничего не знаю.
Теперь Камерун - свободная страна. Много крови уплыло с тех пор.
Через двадцать лет немцы перейдут нашу границу, будет война, призовут меня, я в атаке увижу немецкие черные каски, тяжелые сапоги и пойду на плоские штыки, прикрепленные к толстым ружьям.
Через сорок лет будет вторая война с немцами. Немцы убьют моего сына под Тильзитом.
Горько великое утро мира!
Утро в мире, да, в мире утро. Раннее утро. Земля, которую я недоверчиво видел в детстве в ее глобусном воплощении, круглая, родная земля освещена со всех сторон.
Мир больше изменился за время от Октябрьской революции, чем перед этим он изменялся за тысячелетия. Мир поднят на ракетоносители, которые, все время убыстряя скорость, выносят его в будущее, скорость ощущается на лице - не ветром, а осязанием напора крови в сосудах.
Но будущее было еще далеко. Время еще медленно.
У деда тринадцать детей, которых он как будто не замечает.
Моя смуглолицая, чернобровая мама - из младших.
Дед - немец из Цесиса, который прежде назывался Венден. Бабушка - из Петергофа, из семьи гранильных мастеров. Смутно помню старый Петергоф и домики, покрашенные: полдома - в красный, половина - в синий. Тогда это было очень странно. Жили здесь дворцовые истопники и рабочие гранильной фабрики. Дед умер рано, от чахотки.
Бабушку - мать моей матери - звали Анной Севастьяновной. Сколько ей было лет в моем детстве -- не знаю: родные все умерли, спросить некого. Думаю, что родилась она в конце 30-х годов. Живет бабушка с дочерьми, которые служат в статистике. Переписали и 1897 году всех людей старой России, а потом набрали за недорого молодых женщин разбирать карточки. Называлось все это "статистика". Так те женщины над карточками и состарились. До кибернетических машин было еще более полустолетия.
Бабушка работала в жизни много - стирала, стряпала на двух дочерей. После смерти деда жили они в Гродненском переулке, в темном доме, на втором дворе, в тесной квартире.
Дом от дома отделялся брандмауэром - стеной, в которой по пожарным соображениям нельзя было проделывать окон, и дворы в Петербурге такие темные, что в ином на дне и плесень не растет.
Солнце заглядывает в такой двор только ломтиком.
Во дворе перемещается длинная, по-разному в разное время года срезанная тень.
А там, внизу, поют, играют шарманщики, разносчики кричат точно выработанными голосами. Самый короткий крик старьевщика - "Халат, халат!"
Длинный крик - "Чулки, носки, туфли!" Это кричит женщина, первые два слова речитативом, последнее поется на высокой ноте.
У бабушки две комнаты и третья кухня. Окна во двор
На комоде вязаная скатерть и будильник, который поставлен всегда на пятнадцать минут вперед, чтобы дочери не опоздали на работу.
В хорошее время мама с папой иногда ездили в театр, мама надевала брошку, папа - фрак. С нами оставалась бабушка, Анна Севастьяновна. У нее большие впалые глаза и лоб - сейчас вспоминаю - красивый, но виски впали, над лбом прямой пробор в еще но до конца поседелых волосах, они приглажены с репейным маслом.
На голове бабушки очень маленькая шляпка - она на проволоке, бархатная и сидит на самой макушке; прикреплена шляпка двумя широкими лентами, которые завязываются под подбородком большим бантом.
Зовется шляпка "тока".
Я тогда думал, что только бабушка носит такие шляпки, потом узнал это модная шляпка, только мода была стара.
Бабушка остановилась на этой шляпке, дальше она пойти не решилась так, как я не решаюсь надеть короткие или узкие брюки.
Надо будет посмотреть по старым журналам, по их раскрашенным акварелью от руки модным картинкам, и тогда буду знать, какого года мода, в каком году бабушка остановилась в смене вкусов.
Бабушка снимает парадную свою шляпку, кладет на стол.
Садится, оправляет юбку. Тихо осматривает комнату.
На стене висит маленькая рамочка, в рамочке цветная картинка из какого-то журнала: отец Иоанн Кронштадтскпй. Его фамилия Сергеев. Кажется, он бабушкин родственник: дьяконом у него в Кронштадте, в Андреевском соборе, бабушкин брат. О нем тоже не говорили: у дьякона умерла жена, и он должен был бы пойти в монахи и тогда стать священником-иеромонахом, а у него экономка.
У бабушки руки с синими жилками - им как будто тесно под кожей.
Вены на впалых висках я осторожно пробовал губами, чувствуя и свои губы и хрупкую упругость синих бабушкиных вен.
Бабушке, которая только одна на свете носила лиловую бархатную шапочку с лентами, давали или дарили за вечер, который она проводила с нами, толстый серебряный рубль. Нам этого не говорили: мы знали.
Страхи и сны были сосредоточены ночью. Заснешь и ночью во сне бегаешь на четвереньках очень быстро по низким беленым сводчатым коридорам, сзади кто-то набегает, гремя как ломовики на мостовой. Я падаю и прижимаюсь к полу, страшное пробегает мимо меня - на него не надо смотреть. К страшному мы старались становиться спиной. Ночью закрывались одеялом с головой.
На комоде стоят глиняные раскрашенные бюстики - цыган и цыганка. У стены что-то мягкое, покрытое темным ситцем еще из Смольного,- это вместо дивана.
Бабушка жила на своей квартире десятки лет. Я уже ходил в университет и дочки переменили службу, а она все по-прежнему жила в своей квартире и гордилась, что с ней ничего не случается и она и ее дочери ни в чем не замечены.
Воспоминаний у нее не было. Знаю, впрочем, что дедушка ее украл, когда ей было четырнадцать лет, из дома и на этом поссорился со своими родными.