Эрнест СУЛТАНОВ

ГОЛОГРАММА РУССКОГО ЛЕСА

Литературу можно представлять по-разному. Можно — рядами книжных корешков на библиотечных полках. Можно — галереей писателей, создавших эти произведения. Можно — роем художественных образов, словно взлетающих со страниц при чтении. А можно — огромным лесом, где все существа: деревья и травы, птицы и насекомые, звери и прочая живность, — связаны в единое целое, дающее нам, людям, возможность жить, дышать, быть самими собой…

"Русский лес" Леонида Леонова с давних школьных лет — одно из любимых для меня произведений. Все мы выросли в лесу русской литературы. Все мы здесь свои, и потому слишком хорошо знаем, кто здесь чужие. Не знаем даже, а видим насквозь — ну, не должна здесь расти эта вот фига, скажем, пальма или секвойя, чье-то чужое место она занимает, каким-то другим кислородом (а может, и не кислородом вовсе) питает какие-то иные, нездешние существа и отравляет здешние. Климат, что ли, меняется? Глобальное потепление там или, напротив, "ядерная зима"? Или генетические мутации пошли, и не фига это вовсе, не пальма и не секвойя, а некий "экологический диверсант", призванный занять собой и тем самым уничтожить наш лес?

"Народ — не то, что он думает сам о себе, но то, что Бог думает о нем в вечности", — сказал как-то в духе Иван Ильин. Можем ли мы понять Его мысли — мы, созданные по Его образу и подобию; мы, через Адама и Еву некогда вкусившие от древа познания добра и зла в искушении стать как боги; мы, искупленные Господом нашим на Кресте Распятия, Кресте Животворящем? Можем — и нельзя отрицать этого. Понимаем ли? Нет, почти никогда, поскольку суть "рабы лукавы и ленивы", а потому в лукавости и лености своей привыкли повторять: "До Бога высоко, до царя далеко", хотя сами мы — и цари, и боги по природе своей.

Писатели — конечно, если это писатели, а не бизнесмены или политики от литературы, — всегда чувствуют соприкосновение свое со Словом, всегда суть воины своего народа и своего языка, всегда ведут смертную брань со зримыми и незримыми врагами. Это, продолжая образную аналогию, те самые деревья, без которых нет и не может быть никакого леса…

Владимир Бондаренко пишет именно об этих деревьях леса русской литературы, пристально вглядывается в их занесенные серебристыми снегами стволы и ветви, в разных сноровистых лесорубов, которые торопятся по зимнику выдать нужное число "кубов". Как писал армянский поэт Паруйр Севак: "И только когда дерево спилено, / мы видим его настоящий охват". "Серебряный век простонародья" — книга, при всей ее вроде бы легкости, глубинно трагическая…

На недавнем праздновании 250-летия Московского университета одной из реликвий стал единственный листок гербария, переживший пожар 1812 года. А еще говорят, на месте умерших или погибших деревьев долгое-долгое время остается некий их энергетический след, наподобие голограммы, с которой как бы сверяют свой рост новые, молодые деревца. Наверное, что-то подобное есть, должно быть, не может не быть и у леса в целом. "Серебряный век простонародья" дает не только модель голограммы русского литературного леса, но и уникальные, "гербарные" записи звуков этого леса — в беседах Владимира Бондаренко с героями его книги.

Кстати, Николай Бердяев, давший "серебряному веку" это имя (честь чего нередко приписывают Анне Ахматовой), несомненно, исходил в этом из античной мифологии с ее эпохами-"веками", сменяющими друг друга по нисходящей: "золотым", "серебряным", "медным" и "железным". И невольно сравнивал свой "серебряный" век, его "снежное вино" — с "золотым", пушкинским веком. Владимир Бондаренко далек от подобной культурологии. Иначе бы он не написал: "Если ХХ век начался изумительным исходом Серебряного века поэтической интеллигенции, то завершился он не менее изумительным Серебряным веком русского крестьянского простонародья". То есть никакого "Золотого века простонародья" эта концепция не предусматривает принципиально. Ни в прошлом, ни в будущем. "Скажем честно, не та у выходцев из народа была культура, слишком тонкий слой образованности, много зияющих пустот… но уровень духовной энергии, уровень художественного познания времени, уровень ответственности перед народом сравним с русской классической литературой девятнадцатого века".

В книге два раздела — условно говоря, прозаический и поэтический. Причем если прозаический, в свою очередь, соединяет в себе "окопную правду" и "деревенскую прозу", то поэтический посвящен исключительно "тихой лирике". Соответственно, в первом оказалось шестнадцать имен отечественных писателей (условно семь "окопников", девять "деревенщиков"), во втором — семь. Такие вот формальные, количественные пропорции образовались, которые, конечно же, ничего сами по себе не говорят о сути описываемых явлений. Но и не случайны они, эти пропорции.

Порог в 50 % сельского населения Советский Союз перешагнул в 1962-м году, а Россия еще раньше — в 1956-м. Великая Отечественная, величайшая война в истории, которая началась почти сразу же после двух великих войн, мировой и гражданской, перевернувших всю Россию, не смогла сломить наше государство и общество, увенчалась Победой, а вот массовый исход русских от своей земли, в города — сломил. Да мало того сломил — выдернул с корнем так, что и не поймешь: где он теперь, русский народ? Избиратели, налогоплательщики, истцы и ответчики, — это всё понятно, конечно, но как целостная иерархически организованная система, как некое обладающее собственной волей и целями бытия сверхсущество, русский народ практически уничтожен, существует больше по инерции, и надежда на его возрождение исчезающе мала.

Владимир Бондаренко в своей книге свидетельствует об этом со всей определенностью. Никто из объектов его критического интереса — а выбраны действительно крупнейшие, знаковые имена отечественной прозы и поэзии — не знает и не хочет знать, куда мы идем. Сквозь любяще-выпуклую линзу взгляда Владимира Бондаренко эта особенность нашей литературы становится видной чрезвычайно отчетливо. Вершиной такого свидетельства, несомненно, стало выступление Юрия Бондарева на XIX Всесоюзной партийной конференции 1988 года: "Перестройка похожа на самолет, который поднялся в воздух, не имея четко выверенного курса и еще неизвестно, где он сядет". Согласитесь, что это именно свидетельство — трезвый, достаточно жёсткий, исполненный мудрости и здравого смысла взгляд на происходящее. Но — не пророчество о будущем. Пафос "серебряного века" нашей простонародной литературы — страдательный, а не повелительный, свидетельский, а не пророческий, охранительный, а не победительный. За одним-единственным, и весьма показательным, исключением — Владимир Богомолов, кадровый офицер, воин до мозга костей, в своем "Моменте истины" пропел песню именно Победе.

Однако в целом этот новый, простонародный и на деле сословный мотив звучит у Владимира Бондаренко даже более убедительно, чем предыдущий, поколенческий ("Серебряный век простонародья" вышел в том же издательстве ИТРК и оформлен почти так же, как вызвавшие литературный скандал "Дети 1937 года", составляя с ними своего рода двухтомник — портретно-очерковую мини-энциклопедию русской литературы конца ХХ — начала XXI века). "Окопная" и "деревенская" правда, при всей их близости и родственности подавляющему большинству наших соотечественников, — всё же не истина в ее полноте. Это правда земли и человека-труженика на ней, для которого окопы и траншеи — не более чем военная метафора пашни, только сеется и убирается здесь не хлеб, а смерть… Война для крестьянина — зло безусловное, разрывающее привычные циклы его жизни. И "бегство в город" — такое же, по сути, зло, такая же гибель привычного мира, объяснить которую какими-либо естественными, понятными причинами невозможно. Здесь в дело вступает некая, современным языком говоря, "инфернальщина", то самое незримое и необоримое зло, которое торжествует и будет торжествовать в мире вовсе не до победы коммунизма, пусть даже в одной, отдельно взятой стране, а до самого Страшного Суда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: