Пани Ляттер смотрела на нее сверкающими глазами.

— Стало быть, панна Говард и тебя обращает в свою веру и тебе преподает подобные взгляды?

— Да не слушайте вы ее, мама, — произнес пан Казимеж, который расхаживал по кабинету, держа руки в карманах. — Панна Говард вовсе не подговаривает ее ехать за границу, она сама хочет ехать. Напротив, панна Говард толкует ей, что женщины должны зарабатывать себе на жизнь, как мужчины.

— А если мужчины ничего не делают, и вдобавок им не хватает ста рублей в месяц?

— Эленка! — укоризненно сказала мать.

— Мама, не придавайте значения ее словам! — заметил, улыбаясь, сын. — Не дальше, как полчаса назад, она распиналась, что мужчина должен учиться дольше, чем женщина, как дуб должен расти дольше, чем роза.

— Я потому говорила, что ты мне постоянно твердишь об этом, а думаю я совсем иначе.

— Извини, я женщин сравниваю не с розами, а с картошкой.

— Нет, вы только посмотрите, мама, каких он набрался манер в своей компании! Однако шестой час, я должна идти к Аде. Ну, будь здоров, мой могучий дуб, — сказала панна Элена, обняв голову брата и целуя его в лоб. — Ты так долго уже учишься и тебе столько еще предстоит учиться, что, наверно, ты гораздо умнее меня. Может, потому я не всегда тебя понимаю… Пока до свидания, мамочка, — прибавила она, — через час мы придем сюда с Адой. Не пригласите ли вы нас на чай?

Она со смехом вышла.

Пан Казимеж расхаживал по кабинету, держа руки в карманах и опустив голову на грудь.

— После таких разговоров, — сказал он, — меня всегда мучит совесть. Может, мне и в самом деле уже нельзя учиться, а надо зарабатывать на жизнь? Может, я в тягость вам, мама?

— Что это пришло тебе в голову, Казик? Ведь я живу только твоими надеждами, твоим будущим.

— Даю вам, мама, честное слово, я бы предпочел кусок черствого хлеба, только бы не быть вам в тягость! Я понимаю, что трачу и буду тратить уйму денег, но я делаю это для того, чтобы завязать связи. Сколько раз я сгорал со стыда оттого, что провожу время в обществе этих кутил, этих молодых прожигателей жизни, для которых не существует великая идея! Но я вынужден это делать! Я буду счастлив только тогда, когда, как представитель масс, брошу им в лицо…

В дверь постучали, и в кабинет вошла красивая шатенка с большими выразительными глазами. Она вспыхнула, как небо на утренней заре, и тихим голосом сказала:

— Пани Ляттер, родные опять надоедают мне, просят навестить их.

Она еще больше зарумянилась.

— Но ведь сегодня твое дежурство, Иоася, — заметила пани Ляттер.

— Знаю, и это очень меня беспокоит. Но панна Говард обещала заменить меня.

Пан Казимеж смотрел в окно.

— Долго еще пробудут здесь твои родные? — хмуро спросила пани Ляттер.

— Несколько дней, но я за все дни отработаю. Всю зиму никуда не буду ходить.

— Ну-ну, ступай, дитя мое, если уж так тебе хочется.

Когда пан Казимеж повернулся, шатенка уже исчезла.

— Не нравятся мне эти постоянные прогулки, — сказала как бы про себя пани Ляттер.

— Но ведь родственники, да еще из провинции, — заметил сын.

— Говард — это корень всех наших бед, — со вздохом произнесла пани Ляттер. — Всюду ей надо сунуть свой нос, она даже вас завертела…

— Меня!.. — рассмеялся пан Казимеж. — Стара, безобразна и вдобавок умна. Ах, эти пишущие бабы, эти реформаторы в юбках!

— Но ведь и ты хочешь быть реформатором!

Пан Казимеж заключил мать в объятия и, покрывая ее поцелуями, приглушенным голосом нежно проговорил:

— Ах, мамочка, нехорошо так говорить! Если вы видите во мне такого реформатора, которого можно поставить на одну доску с панной Говард, то лучше уж мне тогда пойти служить на железную дорогу. Лет через десять стану получать несколько тысяч рублей жалованья, потом женюсь и растолстею. Может, я, мама, и в самом деле вам в тягость?

— Не говори так, прошу тебя.

— Ладно, больше не буду. А теперь спокойной ночи, мамочка, дайте я поцелую вас в один глазок, теперь в другой… Я не буду сегодня пить у вас чай, мне надо уходить. Так у вас покойно, а там…

— Куда ты идешь?

— Загляну в театр, а потом поеду ужинать… Ах, как все это мне опротивело!..

Он снова осыпал поцелуями глаза, лицо и руки матери, послал ей, уходя, воздушный поцелуй с порога и исчез в приемной.

«Бедные девушки, — подумала мать, — они, наверно, от него без ума».

Пани Ляттер отвела глаза от двери и безотчетно бросила взгляд на ящик письменного стола, из которого только что достала сыну двадцать пять рублей. Она задрожала.

«Как? Я стану жалеть для него денег? — подумала она. — Что же ему тогда остается? Служить на железной дороге? Нет, пока я жива, этому не бывать!»

Глава вторая

Души и деньги

Вечерний прием кончился. По многолетней привычке пани Ляттер села за свой мужской письменный стол, откуда на нее смотрели Сократ, погруженный в размышления, огромных размеров чернильный прибор и еще больших размеров счетные книги. В прежнее время она в такие минуты принималась за счета, читала письма и отвечала своим корреспондентам. Но вот уже год как пани Ляттер изменила своим старым привычкам. Она не просматривает теперь счетов. Да и что она может увидеть в них? Неизбежность дефицита. Не читает она и писем, — их сегодня, кстати, не было вовсе, — не хочется ей и писать письма, ведь результат ей наперед известен: лишь немногие пришлют деньги, остальные будут просить об отсрочке. К чему же писать?

Она чувствовала, что с некоторых пор почти не властна изменить течение событий, зато события приобретают над нею все большую власть. Вот и сейчас, вместо того чтобы проверять счета, составлять планы и обдумывать средства спасения, она сидит, опершись руками на подлокотники кресла, а перед взором ее плывут призраки, которые рисует ей воображенье. Снова видит она толстуху, которая хочет учить своих дочерей рисованию и игре на цитре, а сама урывает у нее пятьдесят рублей. Потом видится ей белобрысая панна Говард, которая стремится к тому, чтобы сделать женщин независимыми, а ее самое, женщину, которая вот уже добрых пятнадцать лет живет независимой жизнью, ведет к разорению!

Наконец, ей представляется спокойное лицо учителя географии, который безропотно позволил урвать у себя двадцать четыре рубля в месяц.

— Тюфяк! — с гневом говорит пани Ляттер. — Не мужчина, а тряпка!

«Тряпка» напоминает ей о том, что приближается срок уплаты по счетам булочнику и мяснику и что домохозяину надо заплатить за полугодие две с половиной тысячи.

«Ну, сегодня я могу об этом не думать, — говорит она, встряхиваясь. — Эленка у Ады, а Казик, наверно, собирается в театр…»

Однако и сегодняшний разговор с детьми не будит у нее приятных воспоминаний. Мыслимое ли это дело, что Казик все еще не может уехать за границу? Не потому, что он ее сын, и хороший сын, — нет, самый строгий судья должен был бы признать, что это исключительный юноша, о котором через несколько лет заговорит вся Европа.

С каким достоинством он держится, какую обнаруживает зрелость мысли, как стыдится своих нынешних приятелей, для которых не существует великая идея, какие идеи, наверно, вынашивает сам! Боже милостивый, на что же это похоже, что такой юноша не может уехать за границу только потому, что у матери нет какой-нибудь тысячи рублей? Мыслимое ли это дело, что у нас нет учреждения, которое снабжало бы гениальных юношей средствами для получения образования? Она тотчас пошла бы туда и, попросив не разглашать ее тайны, сказала бы членам этого учреждения:

«Милостивые государи, я воспитала несколько поколений ваших сестер, жен, дочерей, но у меня самой нет денег для завершения образования моего сына. Прошу вас, окажите мне помощь не за мои заслуги и работу, а потому, что Казик энергичный, благородный, гениальный юноша. О, если бы вы знали его так, как я, вы поверили бы, что об его будущности я бы позаботилась, даже если бы он был мне чужим. Вы только взгляните на него, призадумайтесь над каждым его словом, взглядом, движением… Нет, к чему все это! Вы только прижмите его к сердцу, как я, и сразу увидите, какая необыкновенная душа живет в моем дорогом сыне…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: