Славился в городе и приютский хор. Приютские пели в домовой церкви Золотарева, а также на квартирах у именитых граждан. Регент хора Мефодий Жохров жаловался:
— В просвещенной Европе, а именно в Ватикане, с соизволения самого римского папы лучших дискантов мальчикового хора холостят, дабы сохранить прелесть голоса. А у нас обучишь, истратишь на него силы, а он уже верха потерял невозвратно. И ничего поделать нельзя.
Живем в дикой стране, полной предрассудков.
Перед выступлением хора Мефодий сам пудрил лица мальчикам, чтобы скрыть следы рукоприкладства. Зимой хористов возили из приюта в розвальнях, закрыв с головой кошмами, чтобы не простудили горло. Летом они шли попарно, держась за руки, и все разом снимали холщовые серые фуражки, поравнявшись с мачухинским домом или зданием городской управы. Когда по улице проходил приютский хор, вольные ребята выскакивали из ворот и кричали:
— Херувимы, пудреные рожи!
Когда же зимой, в сумерки, приютские шли посредине дороги в баню, по четыре в ряд, в рваных валяных бахилках и рыжих, похожих на арестантские халаты азямах из деревенского домотканого сукна, никто не рисковал попадаться им навстречу. Приютским ничего не стоило втащить зазевавшегося паренька в свою шеренгу, на ходу поколотить и еще унести с собой его шапку и рукавицы, иногда даже валенки.
Как-то летом на заднем дворе дома, где жил Тима, воспитатели поймали убежавшего из приюта мальчика.
Он несколько дней скрывался в бурьяне, питаясь кочерыжками лопуха. Тима хорошо помнил, как тащили воспитатели мальчика за руки и за ноги к телеге, стараясь ударять его коленями. А мальчик, дергаясь, извиваясь, яростно кричал:
— Отпустите, каты, все равно стеклом зарежусь!..
И вот Яков добровольно согласился идти в эту страшную детскую тюрьму.
— Может, не надо, — сказал жалобно Тима. — Я попрошу Витола, он тебя тоже на сохранение возьмет.
Тима сказал "на сохранение" нарочно, зная, что Якову не понравится слово «усыновить».
Но Яков покачал головой:
— Нельзя мне из милости жить. Гордость за отца не позволяет. Он же теперь не подзаборный пьяница, а герой. Все пристанские по нем плачут. А раньше что? Насмехались, и тока…
Проводив Якова, Тима вернулся домой подавленный, страшась горестного одиночества. И когда Ян Витол, потирая руки, сказал: "Мой мальчик, тебе нужен свежий воздух, тебе надо жить на даче. У меня есть друг, оп тебя завтра гостить возьмет. Он тебе будет давать много парного молока. Это очень полезно. Ты сразу станешь очень веселеньким и очень здоровым. Это хороший человек: он понимает революцию", — Тима отнесся к словам Витола с глубоким безразличием.
И вот в дремотные, предрассветные сумерки Тима трясется на телеге, и мохнатая лошаденка бодро шлепает копытами по черным осенним лужам.
Сивый влажный туман висел на деревьях клочьями.
Тяжко сопела раздавленная колесами густая, как мазь, земля. В растрепанных кустах тревожно орали вороны.
Петр Прокофьевич Анакудинов в широком ржавого цвета азяме, с большим горбатым сизым носом на крупном костистом лице, поглаживая кудрявую бороду свободной рукой, — в другой он держал вожжи, — почтительно говорил:
— Ян Янович просил по бумажному расписанию вас содержать. Я грамотный: чего там сказано, понял. Но вы не сомневайтесь, притеснять не буду. Разве вечерком какнибудь посидим, побеседуем.
— О чем? — растерянно спросил Тима.
Петр Прокофьевич почесал задумчиво мохнатую бровь, испытующе поглядел на Тиму и доверительно произнес:
— Вам ведь всяких хороших людей доводилось видать. — И пояснил: — Я понимаю, по возрасту мы с вас много не спросим, а так, чего от их слышали, и нам с простотой расскажете. Нам всякое зерно с того поля в разум. Я так полагаю, есть у нас пожилые, которые еще сомневаются, а я им после скажу: слыхали, он же вроде дите, да и то в самую правду носом целит. Давай тряси мозгами, ребята!
— Пашни у меня клок малый, — рассказывал Петр Прокофьевич Тиме. — Но я человек промышленный, зимой дровни делаю, колесные ободы. Ну, и тайгую помаленьку с ружьишком. Иногда с лоточком балуюсь, если золотишко находится. Семья у меня обыкновенная. Жена, три сына. Одного на войне убили, другой, значит, в тюрьме сидит за это самое, чего — сами знаете, а меньшой с испугу заика. Это, когда усмиряли, сомлел, пока меня возле церкви зимой сначала, значит, били, а потом из бадьи окатывали, чтоб насмерть сморозить. Ну да я горячий. Ничего, выжил. Другой, может, и кашлял бы после, а я ничего. Да у нас тут все крепкие…
Деревня, куда привезли Тиму, называлась Колупаевка. Когда-то здесь был старательский прииск, но золото иссякло, и только вся местность осталась расковырянной глубокими, заросшими бурьяном шурфами с гнилой водой на дне; всюду валялись черные валуны, вывороченные из земли старателями. Избы разбросаны как попало. Петр Прокофьевич жил в недостроенной рубленой хате с земляной крышей. Многие жили в землянках, хотя тайга окружала деревню со всех сторон.
— Лес казенный. За лес объездчик последнюю коровенку берет, может свободно и пулю засадить. Он на убийство бессудный, — объяснил Анакудинов. — Вот река у нас шибко прекрасная. Сарантайка называется. Рыбы в ней достаточно. И кедрача кругом, орешков — хоть целый день, как белка, грызи. Это свободно. Ну, потом чо?
Малина, голубица, опять же черемуха, рябина, калина.
Медведев не опасайся, он, в осень, увидит человека, похрюкает, как свинья, — и ходу. Зверь у нас добрый, сытый. В балке полозы есть. Ну, это змея — червяк, хоть и в полсажени. Иногда, говорят, колесом катится. Сам не видал, врать не буду.
А вон на горке плетнем опоясанное место, видишь?
Опасайся. Там мужик живет, страшной болезнью мучается — проказой. Это он свое место плетнем огородил, чтобы народ от заразы обезопасить. Урядник говорил: вы б его того… Как же это живого человека можно? Закон, говорит, дозволяет. Видал, какие у них законы? По им сколько тысяч на германской перемолотилп.
— И вы не боитесь заразиться?
— Как не бояться! Боимся, но не одной боязнью человек жить должен, а и совестью…
С Гошкой, сыном Анакудинова, Тима уходил в тайгу с самого раннего утра. Сухая короткая сибирская осень пылала в березняках и осинниках холодным дивным багрянцем, и чистое небо лилось меж деревьев светом и свежестью. Гигантские, дородные кедры растопыривали граненые метельчатые иглы, меж которых торчали увесистые, напитанные смолой шишки с плотно сомкнутыми выпуклыми крышечками. И под каждой крышечкой притаилось по два ореха, словно коричневые глазки, наглухо прикрытые веками.
Засучив штаны, Тима и Гошка бродили по реке и, подымая тяжелые плоские камни, ждали, когда река снесет взбаламученную тину. Под камнями лежали, притаившись, ленивые осклизлые налимы, серые, похожие на ужей, прыткие вьюны и каменные ерши с широкими плоскими головами, покрытыми мелкими колючими бородавками. А в омутах водились огромные красноперые окуни, на быстрине — хариусы.
Гошка говорил заикаясь, медленно, осторожно, иногда судорожно мучаясь над трудным словом.
— За логом пещеры есть. Там мужики беглых политиков прятали. Страшные пещеры! Там мыши на кожаных крыльях летают. И совы их жрут, сколько хочут.
— Пойдем посмотрим, — замирая от предвкушаемого страха, просил Тима.
— Нельзя, — с грустью говорил Гошка. — Может, тебе, политическому, можно, а мне нельзя. Мужики чего-то там прячут, но не человека, а чего-то другое.
— Золото? — шепотом спрашивал Тима.
— Золотишком мы не балуемся, — степенно пояснпл Гошка. — Золотишко нонче только дикой промышляет.
Мужики теперь все вместе держатся, ждут чего-то. И богатые против нас кучей тоже.
— Да кто же у вас тут богатый? Это в городе только богатые, сомневался Тима.
— А вот и не так. Глаголев, видал, — вон землянка с кособокой крышей…
— Ну?
— Так он, жадюга, для народа в землянке обитует.
А у самого в тайге оленей тысячи голов, инородцы содержат. Магазея на пристани, коней полсотни, своими обозами в губернию все с нас возит. У него за это в рубленой хате четыре солдата-стражника живут. Потом Прянишников. У того дом пятистенный. Он плоты гоняет до самого океана. Не сам, конечно, народ гонит. Потом обратно пехом идут тысячи верст. Кого зверь задерет, кого болезнь валит, а он только живому платит. Зимой меха скупает. Или вот Елтухов. Тот совсем ушлый. Соберет беглых с прииска, те тайгу палят, после он наймет мужиков кое-как землю вспахать да рожь десятин на тысячу посеять. В первый год после пала земля, знаешь, как родит?