— Злой, правильно! — с удовольствием согласился Копытов. — На тихость людскую зол. На их безропотность. Молотят их, как горох об стенку, а они терпят. — И быстро, взволнованно проговорил: — Вот ты городской парнишка. Слыхал небось, как у вас от притеснения на мельнице рабочие бунтовали. Раскидали мешки с мукой народу и за берданки взялись. А мы тут все тихие, а жмут нас покрепче.
— Чего же вы хотите? — робко спросил Тима.
— Иной жизни. Я, паренек, золотишко мыл на Ачдане — речка такая студеная есть, в ущельях вся зажатая.
Лето там короткое, все равно как спичка на ветру:
чирк — и нету! Шуга ледяная по реке идет, а мы по пояс в воде — песок и гравий со дна черпаем. Зима там крепкая. Плюнешь, а плевок вроде гальки стукается. Вся шкура на тебе коробом залубеневает. Земля застывает, как камепь-гранит. Свалим цельные сосны, нагромоздим их, подпалим, а после талую землю кайлами бухаем. Horn в мокрети, а все остальное на стуже. Скажешь, жпзнь каторжная? Нет. Народ там артельный, боевой, теплый.
Как против хозяев разом поднялись, так к нам войско настоящее прислали — стреляли. Всё по-настоящему, как на войне. А вот те, кто до нас на Лене бунтовал, — тоже люди основательные. Поубивали их. Но это ничего. От народа им уважение большое вышло. Ты вот, малый, еще глупый, не знаешь человек такой есть. Большущей души человек! Он от этой реки прозвание себе выбрал — Ленин, значит. Он народ за иную жизнь в кучу сбивает.
Нам, приисковым, там по совести первое место. А тут — глядеть тошно. Жмут, а мы только ежимся. Вот с тою и злой. Здесь Апакудинов — человек, его уважаю. Но он меня не очень. Ты, говорит, буйный, а не шибко умный, а надо ко всякому делу с умом подходить; с рекрутамп все шепчется, по тетрадочке вслух им читает. — И вдруг неожиданно предложил Тиме: — Хошь, я тебя уважу за то, как ты гость Анакудиныча, — росомашьи когти подарю? Они вроде крючков на белугу, крепко вострые.
Гошка сказал уважительно:
— Дядя Елисей с охоты на плечах лосевого телка нес, а росомаха на него с дерева как прыгнет, и все когти в шею и в спину всадила, да как начала его рвать, а он к дереву, да как об ствол сосны ее трахнет!
— На язык ты звонкий! — усмехнулся Копытов. — Подрала она мне мясо, пока я с ней слаживал. На карачках в деревню приполз, если по-всамделишному рассказывать.
— Поэтому вы никого не боитесь? — спросил Тима.
— А кто тебе сказал, что никого не боюсь? Боюсь, совести своей боюсь. Вот, говорят, беден, даже смеются с меня. А я могу со своей удачи пушниной, золотишкой иль плоты до океаны сгонять — деньжишками разжиться.
После хату срубить, землицы купить, а зачем? Чтобы после первого недорода все в заклад Елтухову сдать? Нет.
Докуда такие, как Елтухов, сверху народ мнут, от земли одна тягость мужику. А будет иная жизнь, я хошь на себе землю пахать буду, потому не мироеду хлеб пойдет, а справедливо, по человеческому назначению. Анакудиныч говорит, покуда земля ихняя, нет человеку воли.
А без воли только зверь жить может и то в неволе шелудивеет. Землю людям — вот главное…
Уже начались стылые ночи, и утром в земляных впадинах сухо блестела тонкая скорлупа инея. С ветвей осин замертво падали вялые, желтокожие листья.
Осыпались багряным листопадом березовые рощи, и стволы их сверкали слепящей белизной в чистом светлозеленом прохладном воздухе.
В синем от стужи ночном небе появились зимние блеклые звезды, и, пронзая малиновые зори летучими клиньями, уходили на юг птичьи стаи. Стало рано смеркаться и поздно светать. В коротком дне солнце быстро сгорало.
С двенадцати дворов днями должны были уйти новобранцы. На хвосты крестьянских коней и коров староста уже навесил деревянные бирки, чтобы вместе с новобранцами гуртом гнать в город — интендантству.
Староста не собирал схода, но люди, каждый сам по себе, шли к деревянной часовенке, поставленной на место древнего скита. Усаживаясь на бревна, сваленные здесь с приисковых времен, безразличными голосами переговаривались так, словно пришли сюда невзначай. Но лица у всех были тревожные. Отдельной кучкой стояли новобранцы. Обычно они начинали гулять чуть ли не за месяц.
Но сегодня все были трезвые.
Елтухов сидел на венском стуле, который для него принес сюда зять, тощий парень в фуражке с плюшевым околышем чиновника почтового ведомства и в высоких драгунских сапогах, густо намазанных салом.
Сам Елтухов, тучный, неряшливый старик в выворотной лосевой жилетке и в коротко обрезанных валенках на босых ногах, положив толстые ладони на городскую трость с серебряным набалдашником в виде русалки, опрокинувшейся навзничь, поглядывая на всех угрюмыми сизыми глазками, гудящим, утробным голосом поучал:
— Сибирь кто? Мужицкая она, хлебная. Замкни мы амбары — город что? Фикусы жрать аль мышей жарить на машинном масле? Город мужику — враг. Мужик мужику — брат. Держава наша мужицкая. И должны меж себя рассуждать смирненько и ладком, уважаючи, кто хозяйственней, мудрее. С одной стороны, немец Россию хочет захапать, а с другой стороны, городские подучают землю у своего же благодетеля хапнуть. Изнутренних врагов отечества бить надо.
— А ты кто будешь отечеству? — спросил рыжий парень в плетенных из сыромятины охотничьих лаптях.
— Мы его корень, — глухо сказал Елтухов. — По темя в земле.
— Ага! — воскликнул рыжий и спросил, ожесточаясь: — Слыхали? А у меня земли — ногу некуда поставить. Так, может, мне тебя за это в темя целовать или на тебя всю жизнь батрачить?
— Земля, она купленная трудом тяжким.
— Твоим, что ли?
— Мой труд твоей глупости невидимый.
— Нет, видимый, если ты из-под меня пашню за должок выдернул.
— Я Христа ради не подаю. Я по закону действую.
— Почему закон в твою пользу, а не в мою?
— Кто за отечество, тому и служит закон. Это вас большевички мутят, они от кайзера за это деньги получают, как всему народу известно.
— Тимоша, — спросил ласково Анакудинов. Тима с Гошкой весь день собирали шишки в кедровнике и только сейчас прибежали на сход. — Твоя мамка от партии сколько в месяц деньжишек-то получает?
— Нисколько, — смущенный множеством устремленных на него глаз, пролепетал Тима.
— Это что же выходит, задарма совсем в партии состоит? — с нарочито радостным изумлением осведомился Анакудинов.
— В партию она сама немного платит, — ободренный всеобщим вниманием, объяснил Тима. — У них это все так делают.
— Вроде как в артели на харч собирают, — одобрил рыжий.
— Нет, не на еду.
— А куда же они деньги девают?
Тима вопросительно взглянул на Анакудшюва. Тот, поощрительно улыбаясь, посоветовал:
— Ничего, валяй все как есть.
— Листовки печатают. Такие тонюсенькие книжечки.
— Брошюрки называются, — подмигнул Анакудинов.
И громко заявил: — Ну что, мужички, прояснен вопрос?
Листовочки эти мы с вами читали. Из них на нас правда светит. Вот, значит, какие это люди — без корысти, с одной совестью.
— Знаем мы их совесть! — тонко завизжал Елтухов. — Вон нонешний городской голова тоже из социалистов, а в думе как выступал? За войну с германом.
У них тоже разные есть, которые так, а которые эдак.
Нам своим умом жить надо.
Тима, увидев, как потемнело лицо Анакудшюва, взволнованно воскликнул:
— Неправда! За это его жена не любит, и дочь не любит, и все другие товарищи не любят, и я у них в доме теперь совсем не бываю, и мама и папа тоже не пойдут.
— Значит, червивый орех оказался? — облегченно вздохнул Анакудинов. Потом встал, одернул на себе рубаху и громко заявил: — Тут из города человек…
— Агитатора приволок? — выкрикнул Елтухов.
— Зачем? — спокойно ответил Анакудинов. — Он за пареньком прибыл, который у меня на харчах состоял для здоровья. А кто не желает слушать, не надо. Мой гость, мне его обеспокоить тоже нежелательно. — Потом, обернувшись к Тиме, вполголоса сказал: — А ты ступай до дому в «чух-навар» с Гошкой играть. Народ у пас растревоженный, могут и черными словами обозваться.