— Куда же нам деваться?
— Но у нас же есть квартира.
— У нас квартира?
— Я имею в виду квартиру в Банном переулке. Мы же внесли вперед, когда Тима жил один. Возможно, ее никто не занял.
Был уже второй час ночи, небо светлело и будто всасывало в себя звезды. А снег стал зеленоватого цвета, такого же нежного, как небо. Отец пошарил в щели за Дверным наличником и сказал удивленно:
— Смотри, ключ на месте.
Открыли дверь. Мама нашла в печной нише спички.
Зажгла. Прошла в комнату, чиркнула новую спичку, потом взяла со стола лампу, налила керосин, зажгла фитиль, дохнула в стекло и вставила его в горелку. Комната осветилась.
Не было керосинки, швейной машины, не было многих вещей. Но стоял стол, железные кровати и, главное, лампа, хотя и без абажура. Голая и некрасивая, она все-таки светила, и иней по углам блистал рыбьей чешуей.
— Я затоплю печь, — сказал папа.
Мама обхватила Тиму руками, прижалась лицом к его лицу и сказала шепотом:
— Ты весь мой. Вот я трогаю тебя, а все не могу поверить.
— И мне всё, как во сне… — сознался Тима.
— Петр, — спросила мама, — это ничего, что я так ослабела от счастья?
Тима проснулся оттого, что кто-то в кухне громко говорил:
— Так точно, товарищ помощник начальника, вызывают.
Папа вошел на цыпочках в комнату, наклонился к маме и стал что-то шептать. Мама сказала сонно:
— Ах, Петр, ты мне все лицо своей щетиной поцарапал! — Потом произнесла тихо, покорно: — Я понимаю.
Иди. Только возьми мой теплый платок. Ужасно смотреть на твою голую шею.
Папа пощекотал усами Тимпну щеку, сказал:
— Спи, мальчик, — посоветовал: — Лучше всего на правом боку. — И ушел.
А на рассвете пришел другой человек, уже за мамой.
Мама старалась одеваться бесшумно, думала, что Тима спит.
Но Тима не спал. Он смотрел, как осторожно движется по комнате мама, вот такой же она виделась ему всегда во сне, как в тумане. Когда Тима силился разглядеть ее лицо, она вдруг вся расплывалась, исчезала. И он лежал, стараясь не шевелиться, тоскливо думал: вот она сейчас тоже уйдет исчезнет, как всегда исчезала во сне, и он снова останется один.
Мама подошла к Тиме. Тима зажмурил глаза. Мама вздохнула и, положив легкую руку ему на плечо, произнесла нежно:
— Тим, Тимочка!
Тима открыл глаза и с трудом улыбнулся маме. Ему вовсе не хотелось улыбаться, по улыбнулся он для того, чтобы маме было легче уйти. Ведь она все равно должна уйти, потому что это всегдашнее "так надо" властвует над папой, и над мамой, и над всеми, кто с ними.
— Ты иди, ничего, — мужественно разрешил Тима.
Мама погладила Тиму по щеке, поводила по его лицу теплыми губами и со вздохом сказала:
— Ты уже взрослым становишься, да? Понимаешь, как нам трудно. — И уже обычным своим озабоченным голосом продолжала: — На подоконнике кошелка, там крупа, сало, хлеб и немножечко сахара в фунтике. Ты покушаешь, хорошо?
— Ладно. Иди уж. — Тима произнес эти слова нарочно грубовато и снисходительно, увидев, как на глаза мамы, на нижние веки, вдруг набежали слезы, и, чтобы самому не заплакать, повернулся лицом к стене. — Иди.
Я спать буду.
Мама подоткнула вокруг Тимы одеяло и, еще раз протяжно вздохнув, проговорила жалобно:
— Я постараюсь прийти еще сегодня. — Потом нерешительно добавила: Может, даже папа придет.
Но Тима, зажмурив глаза, молчал. Зачем мучить маму? Ведь он знал, когда мама так обещает прийти домой, увидеть ее снова удается обычно очень не скоро.
По-мышиному пискнув заиндевевшими петлями, закрылась дверь, и Тима опять остался один.
Но как бы там ни было, обещанная папой, мамой и Рыжиковым революция произошла.
Почти полночи сегодня папа и мама говорили об этой революции.
Папа рассказывал, как он участвовал в штурме мужского монастыря, где засел офицерский батальон. Папа сказал:
— В Петрограде рабочие и солдаты Зимний дворец брали, а мы здесь мужской монастырь. Но это для нас, сибиряков, тоже исторический момент.
Тима заметил: отец впервые назвал себя сибиряком.
Когда отец упомянул имя Ленина, Тима, вспомнив, что ему говорил Копытов, заявил маме:
— Это очень хороший человек, оп себе даже имя такое нарочно выбрал, чтобы всегда все помнили, как при старом режиме трудящихся людей зазря убивали, чтобы таких случаев никогда на свете больше не было.
— Значит, у вас в приюте среди учителей и передовые люди были? — наивно спросила мама.
— Нет, — с чувством превосходства сказал Тима. — Учителя там все вроде жандармов. Это я сам узнал. — И, смутившись, объяснил: — Мне Копытов еще в деревне Лениным хвастал, а он самый злой мужик в Колупаевке, никого зря хвалить не станет.
Потом отец сказал Тиме:
— Знаешь, когда мы пытались взять мужской монастырь, нам помог удивительно смелый мальчик. Перелез незамеченным через каменный забор, пробрался к монастырским воротам, бросил в офицеров гранату и, хотя его тяжело ранили, открыл железный засов на воротах, и мы тогда ворвались.
— А кто этот мальчик?
— Говорят, из тайги с партизанами Анакудинова пришел, мне его увидеть не удалось.
— А он жив?
— Не знаю. Отвезли в больницу к Андросову. Павел Андреевич — отличный хирург, будем надеяться. — И отец стал рассказывать с гордостью, как отважно дрались с офицерами рабочие с затона и мельниц, а также слободские мастеровые. Разводя удивленно руками, отец сказал маме: — Представь, Федор какой умница оказался. Это, собственно, он руководил всем штурмом. Великолепный стратег! Полковник, которого мы там взяли, и тот потом в тюрьме мне Федора хвалил: "Никогда, говорит, не полагал, что так тактически грамотно атаковать нас мужичье будет". Спросил: "Нельзя ли узнать, кто ими командовал?"
Мама рассказывала, как она волновалась, когда на телеграфе принимала из Петрограда декреты о мире и о земле, и как она, взволнованная, выскочила на балкон, держа пук телеграфных лент, и стала читать по ним декреты, и как сотни людей стояли внизу и слушали в тишине. А мама чуть не отморозила себе уши, так как забыла даже накинуть платок.
Папа, протирая вспотевшие очки, взволнованно сказал маме:
— Представь себе, декреты вручили мне написанными от руки в тот момент, когда я пробирался в казарму к солдатам второго батальона, чтобы убедить их перейти на нашу сторону… Ты сама понимаешь, какое историческое и жизненное значение имеют для народа эти великие документы. Естественно, я счел целесообразным прочесть их солдатам. Они уже выстроились с оружием во дворе казармы, но я успел вовремя, выбежал перед ними и объявил: "Товарищи, одну минуту, прослушайте, пожалуйста, великие документы, подписанные Лениным…"
Стал читать, вижу боковым зрением: бросился офицер к пулемету. Конечно, испытываю очень неприятное ощущение. Но солдаты схватили офицера за руки и кричат мне:
"Читай, читай дальше!" И вот дочитал до конца — молчат, потом свалка у них началась, стали офицеров обезоруживать. Тут все обошлось как нельзя лучше.
— А когда ты читал декреты, ты ничего не заметил? — спросила мама каким-то странным голосом.
— Вообще момент исторический, — смущенно пробормотал отец, — но я старался сосредоточиться только на тексте.
— Ичне узнал моего почерка! — обиделась мама. — Ведь это же я для вас переписывала срочно по приказу Рыжиков а.
— Представь, Варенька, не узнал, — смутился отец.
И извиняющимся тоном объяснил: — Понимаешь, очень волновался. Прости, пожалуйста. Читаю, а сам все-таки думаю, вдруг кто-нибудь выстрелит. Вполне естественная в таких условиях раздвоенность сознания. Словом, нервничал. Я ведь, знаешь, не всегда вполне умею владеть собой.
— Значит, ты меня не так сильно любишь, — упрямо сказала мама и, вздохнув, заявила: — А я как услышу запах карболки, так у меня сердце страшно начинает биться, словно ты где-то рядом…
— Ну, Варвара, — испуганно сказал отец, — разве можно делать такие поспешные выводы? Я ведь твой наперсток с собой носил. Вот видишь… — И отец показал Руку с растопыренными пальцами. На безымянном был мамин серебряный наперсток.