Баня Сомова называлась «общедоступной». В городе была еще баня Пичугина — торговая. Там имелось два отделения: общее и дворянское. В дворянском одежду Складывали в деревянные сундуки, запирающиеся на зaмок, ключ от которого болтался на цепочке, приделанной к ручке таза. Воду здесь брали из медных кранов, и за копейку можно было пользоваться душем. Пол из настоящего кафеля, а скамьи каменпые. В эту баню Тима ходил с отцом, в дворянское отделение. Но каждый раз Тима боялся: а вдруг их выгонят?
— Папа, а если кто-нибудь скажет, что мы с тобой не дворяне?
— В данном случае, — рассудительно объяcнял отец, — это лишь условное название. И право определяется только возможностью человека уплатить несколько больше обычного за вход.
— Папа, а мы кто?
— Тебя интересует сословная принадлежность? Мещане.
— А почему мама называет Андросова мещанином?
Ведь он же дворянин?
— Она называет его так за то, что Павел Андреевич оказался подвержен некоторым предрассудкам.
— Значит, все мещане подверженные?
— Нет, все люди равны в своем духовном и человеческом качестве, объяснял отец. — Но так как у нас нот общественного равенства, те, у кого в руках находится власть, придумали и утвердили это унизительное и выгодное им сословное деление и связанные с этим различные привилегии.
— Выходит, мы с тобой униженные?
— Нет, унижаются те, кто потворствует несправедливости. А ты мой голову с мылом, если хочешь, чтобы я с тобой беседовал как с самостоятельным человеком.
Тима, намыливая голову и изо всех сил жмуря глаза, все-таки испытывал тревожное чувство страха: а вдруг их выставят из дворянского отделения? Он не понимал, почему его отец не хочет ходить в сомовские бани, где чисто одетым посетителям выдавали медные тазы и банщик грубо расталкивал в парной всех, у кого деревянные Шайки, очшцая место на лавке для человека с почтенным медным тазом…
— Почем веники? — спросил вдруг кто-то Тиму сиплым простуженным голосом.
— Гривенник, — назвал Тима несуразную цену, желая сделать приятное торговке, у которой дома голодный ребенок.
— Ошалел!
— А они особые!
— Какие такие особые? — недоверчиво протянул покупатель.
— Гигиенические.
— Это как?
— Микробов убивают.
— Вошей, что ли?
— Вошь не микроб. Насекомое. Микробы для глаз невидимы.
— Скажи пожалуйста, какие слова знаешь, — уважительно произнес покупатель и, поколебавшись, дал семь копеек.
Тиме удалось сбыть таким образом несколько веников, и он не считал, что обманывает кого-нибудь. Ведь вот продавец шанежек кричит, расхаживая с лотком, обитым железом и накрытым сверху засаленным стеганым одеялом: "Кому шаньги с луком, с перцем, с собачьим сердцем!" И у него покупают, хотя никто не стал бы есть собачатину. И продавец кваса зазывает: "А вот квасок, сшибает с ног, пенится, шипит, по-немецки говорит!"
Значит, так полагается при торговле выдумывать…
— А на чесотку твой веник не действует?
— Купите Вилькинсоновскую мазь, — папиным голосом советовал Тима, втирайте на ночь тряпочкой.
— Напиши название на бумажке, так не запомню.
И только за один этот совет Тима получил три копейки.
Но вот наступил черед идти в баню и новобранцам, переулок опустел, а торговка все не возвращалась. В темно-синем небе повисла луна, воздух стал сухим, жестким, звенящим. Тима почувствовал, как стужа начала сжимать грудь, колоть кончики пальцев. Ресницы слипались, а нос и щеки ныли тупой болью, словно он стукнулся лицом о что-то твердое. Возле бани топтались только родственники новобранцев.
Папа рассказывал Тиме, как однажды, когда в стойбище тяжело заболела женщина, Рыжиков один пошел в пятидесятнградусный мороз в селенье, где жила ссыльная медичка. Он привел ее в стойбище, медичка спасла женщину, а потом отрезала Рыжикову на ногах суставы отмороженных пальцев кухонным ножом, который для этого Рыжиков сам наточил о камень. Вот и Тима может застыть так, что ему отрежут пальцы. В смятении и страхе Тима уже готов был покинуть доверенные ему веники и побежать домой: ведь дом так близко.
Из бани стали выходить распаренные новобранцы.
Тима с изумлением увидел, как они, окруженные семьями, скидывали поддевки, азямы, армяки и отдавали их женам и матерям, а некоторые даже снимали шапки и повязывали влажные головы женскими платками. И все это совершалось молча, деловито, как будто так и должно было быть. Потом унтер скомандовал, и новобранцы пошли строем по дороге, а над их головами дымился пар, поблескивая в синем, жгучем, морозном воздухе оседающими тонкими, летучими кристалликами.
— Тетя, что же это такое, они же простудятся? — с ужасом спросил Тима подошедшую торговку.
— Обыкновенное дело, — сказала она печально. — Не пропадать же одеже. Теперь к ним никого из сродственников не допустят. И как на фронт вести будут, тоже никого не допустят. Все равно как к арестантам. Бунтуются солдаты, воевать не хотят. Вот строго и оберегают.
Моего там уже вбили. И этих поубивают. Ну, беги домой, малый! Закалел ты, гляжу. Уж ты прости, замешкалась.
Дома печь заглохла. Стала младенца распеленывать, а оп весь стылый. Я уж у соседки корчажку горячей воды заняла.
Торговка вытерла концом платка глаза и предложила:
— Возьми веничек себе за услугу. Выручил ты меня, сынок. Если б не ты, ведь я бы насмерть младенца заморозила.
— Вот тут вам деньги. Я наторговал немного, — подавленным голосом произнес Тима.
Торговка равнодушно ссыпала медяки в карман и снова попросила:
— Так ты все-таки веничек возьми, не побрезгай. Может, тебе пятачок или гривенник следовало бы?
И стала поспешно собирать свой товар в охапку.
Домой Тима пришел иззябший, закоченевший, но гордый и с веником в руках. Хотя он и претерпел унижение у Савичей и надерзил там, за что ему может влететь, если Савич нажалуется, зато он совершил хороший поступок, а такое не каждый день бывает.
И вот даже об этом, о своем хорошем поступке, Тима не успел рассказать папе, когда тот вернулся домой после многих дней отсутствия. И все началось с того, что когда Тима, бросившийся к папе, у самой двери восторженно спросил:
— Хочешь знать, какой я хороший?
Папа, вместо того чтобы сразу обрадоваться, отстранил Тиму, сказав:
— Подожди, голубчик. Я очень холодный.
И стал стряхивать с усов и бороды сосульки. А потом, когда разделся и погрел руки, приложив их к кирпичной стене печки, посоветовал:
— Не нужно быть хвастуном, дружок. Пусть лучше о тебе хорошее скажут другие!
Но ведь папа вовсе не знаком с торговкой, кто же ему расскажет? Тима обиделся. И, чтобы не показывать своей обиды, начал нарочно гоняться за котенком, хотя котенок его тогда совсем не интересовал. Ему так хотелось забраться на колени к папе, прижаться к нему, всегда остро и кисло пахнущему карболкой, и рассказать все с самого начала, даже о том, как он нагрубил Савичу. Но тут котенок прыгнул на стол, Тима хотел поймать его и задел рукой лампу, она покачнулась. Тима подхватил лампу, но абажур свалился с нее, как шляпа, и грохнулся об пол.
И самое главное, он забыл сказать папе, что Савич пригласил Тиму к Нине на именины.
И на свободе Сапожковы сохраняли суровый обиход, к которому привыкли за годы ссылки. Но это происходило не от сознательного стремления к самоограничению, а скорее от нежелания обременять себя чем-нибудь лишним.
Рождение Тимы в ссылке явилось не только радостью, но и серьезным испытанием для Сапожковых, так как они были вынуждены на время отстраниться от активной политической жизни и оберегать себя ради сына. И хотя никто не упрекал их за это, а даже, напротив, товарищи всячески старались помочь Сапожковым создать для ребенка хоть сколько-нибудь сносные условия, родители Тимы считали себя в долгу перед партией. И они стремились привить мальчику с ранних лет необходимые навыки на тог случаи, если он вдруг останется один.
Тнма давно уже привык к постоянным денежным затруднениям.